М. Г. Ярошевский

СТАЛИНИЗМ И СУДЬБЫ СОВЕТСКОЙ НАУКИ

© М.Г.Ярошевский

 

Сталинизм, принесший неисчислимые беды народам, оказал пагубное влияние и на судьбы науки.

В предреволюционные годы русскую научную интеллигенцию вдохновляла вера в грядущее обновление Родины, ее избавление от рабства и барства, в близость времен, когда восторжествуют свободный труд и свободная мысль. Она не была однородной по своим социальным корням, отношению к власти, политическим ориентациям и симпатиям. Ее представляли потомки и древних дворянских родов, и крепостных, и духовных лиц, и тех, кто был лишен права жительства в столичных центрах. Но при всех различиях в родословной она была исполнена предощущением великих перемен, сулящих переустройство народной жизни на началах разума и социальной справедливости.

Революция ознаменовала распад прежних социокультурных структур. Часть интеллигенции под впечатлением тягот и картин реальности с ее мрачно кровавыми отсветами восприняла ее как катастрофу. Но революция вовсе не означала обрыв исторической ткани. Напротив, происходившие события были результатом длительного развития, которое им предшествовало и их подготовило. Россия неотвратимо пришла к революции, решавшей задачи, поставленные историей.1

Односторонне было бы рассматривать общественные катаклизмы только под углом зрения подготовивших их глубинных процессов в экономической и политической жизни, оставляя без внимания духовную энергию народа, его творческий потенциал, его научную и техническую мысль, работа которой обусловила вскоре изменение облика страны. В грозной атмосфере предреволюционных лет, насыщенной флюидами грядущих потрясений, формировались такие личности, как К.Э.Циолковский и В.И.Вернадский, П.А.Флоренский и М.М.Бахтин, Л.С.Выготский и Е.Д.Поливанов, братья Вавиловы и В.Н.Ипатьев, А.Е.Ферсман и Н.Д.Кондратьев, А.А.Богданов и А.К.Гастев, А.Л.Чижевский и Н. К. Кольцов, А.В.Чаянов и Л.С.Термен, А.А.Любищев и Л.С.Берг и многие другие из тех, чье творчество определило уникальность ряда направлений будущей советской науки.2 При всех различиях их роднил духовный «знаменатель». В ситуации прорыва к новым социальным формам они остро ощущали резкое ускорение ритмов истории во всех проявлениях бытия человека в мире, в том числе и в мире идей. Созвучно этим ритмам зов будущего рождал их пионерские исследовательские проекты.

Многим они казались мечтателями с притупленным чувством реальности. В действительности они прозревали новую, пронизанную активностью человеческого духа, наукоемкую реальность – движение к ноосфере. Их отличали универсализм (порой – космизм), «планетарность» мышления, сопряженность «физического» (естественнонаучного) и «лирического» (поэтического), верность «хладным цифрам» и тревожному биению человеческих сердец. Сплав гуманизма с верой в мощь науки стал для них «магическим кристаллом», сквозь который виделось грядущее величие страны, призванной повести за собой человечество. Это были, говоря словами Блока, дети «страшных лет России», энергия которых сублимировалась в мощные взрывы научного творчества, в силу чего в 20-е гг. в русской науке занялась пора возрождения.

Ни в одной стране не было тогда – на изломе двух эпох – столь самобытного множества людей науки, создавших особый культурный слой, в истреблении которого одно из величайших преступлений сталинщины, наряду с истреблением крестьянства, командиров Красной Армии и всей ленинской гвардии.

Не подсчитано, сколько талантов было уничтожено, и, конечно, мы никогда не узнаем, сколько их было задушено в зародыше, не успевших сказать свое слово в науке. Мы лишены возможности назвать их поименно: «Да отняли список и негде узнать» (Ахматова). Но по трагическим судьбам тех, кому выпало на долю вписать свое имя в летопись науки, можно составить представление о том, как работала адская машина репрессий. Одни были сосланы, расстреляны, сгнили в лагерях, другие – затравлены идеологической инквизицией, третьи – загнаны в «шарашки», четвертые оказались без учеников, попавших в несметное число «врагов народа», пятые спасались бегством в эмиграцию. Перед нами беспрецедентный в истории человеческой культуры феномен репрессированной науки.

Применив этот неологизм («репрессированная наука»), автор этих строк услышал возражения. Оппоненты заметили, что следует говорить о репрессированных ученых, о мартирологах, списках расстрелянных, сосланных, исключенных, их трагических биографиях. Но в том то и дело, что объектом репрессий оказалось научное сообщество в целом, его ментальность, его жизнь во всех ее проявлениях. Речь должна идти не только о репрессированных ученых, но и о репрессированных идеях и направлениях, научных учреждениях и центрах, книгах и журналах, засекреченных архивах. Одни дисциплины запрещались: генетика, психотехника, этология, евгеника, педология, кибернетика. Другие – извращались. Например, история. А кто возьмется определить ущерб, который нанес сталинский диктат экономической науке? Третьи – деформировались. Вся физиология была сведена к схоластически истолкованному учению И.П.Павлова, а в психологии было наложено вето на изучение бессознательных душевных явлений. В «незапрещенных» науках каралась приверженность теориям, на которые падало подозрение в идеализме.

Под воздействием идеологического диктата глубокие деформации претерпело все научное сообщество. Стремление противостоять этому диктату со стороны отдельных мужественных ученых беспощадно каралось. Когда один из лидеров московской математической школы, почетный член Академии наук Д.Ф.Егоров в 1930 г. отважился заявить: «Не что-либо другое, а навязывание стандартного мировоззрения ученым является подлинным вредительством», он был немедленно заклеймен журналом «Под знаменем марксизма» как реакционер, а затем выслан из Москвы.

Попытки вызволить деятелей науки из застенков путем обращения к власти крайне редко приводили к успеху. Такие попытки предпринимались учеными с мировым именем – И.П.Павловым, П.Л.Капицей, В.И.Вернадским. Единицы удалось спасти. Это воспринималось как чудо. Само по себе выступление в защиту жертв сталинской инквизиции ставило под угрозу существование того, кто на это отважился. Гражданственность истреблялась. Крушились нравственные нормы, а с ними и высшая научная ценность – истина, ибо истинным надлежало считать предписанное верховным Умом и его идеологическими органами-щупалами. Критичность, служащая непременным условием творческого поиска, всегда ведущегося в условиях неопределенности и риска, становилась одиозным качеством ученого.

Поэтому, говоря о репрессированной науке, следует понимать под ней не только все, что было прямым результатом репрессий в смысле истребления людей, книг, убеждений, ликвидации наук и др. Репрессированными в определенном смысле оказывались также и те ученые, которые не попали в кровавую мясорубку. Большинство из них, подчиняясь партийно-бюрократическому диктату, с одной стороны, сохраняя восприимчивость к голосу научной совести – с другой, вынуждено было жить с расщепленным сознанием, двойной моралью.

Феномен репрессированной науки имеет свою историю, «вписанную» в историю страны. Его укорененное в надежных документах изучение – непременное условие воссоздания истории советской науки во всей ее полноте и доподлинности. Доныне эта история изображалась односторонне, со множеством прочерков и пресловутых «белых пятен». И это неудивительно. Ведь авторы исторических описаний (историографы) – также дети своего времени, подвластные его идеологическим императивам, определяющим и видение прошлого. Они внесли немалую лепту в создание иллюзий об этом прошлом. Так, Сталиным была отведена историкам науки важная роль в затеянной им кампании борьбы с «космополитизмом». Кампания предписывала фальсифицировать пути русской науки, отъединить ее от мировой, утвердив ее приоритет в любых начинаниях и открытиях. Тем самым такая дисциплина, как историография, призванная предельно честно отображать события былого, превращалась в компонент репрессированной науки. Адекватно реконструировать прошлое отравленная сталинизмом историография не могла. Между тем, как известно, знание о прошлом служит непременным условием понимания не только того, откуда мы идем, но и с чем следует идти в будущее.

Этим и определяется в настоящее время перспектива разработки истории советской науки с новых позиций, позволяющих сохранить верность реальности. Любое обращение к исторической реальности сталкивается с необходимостью определить, каким образом зарождается изучаемое явление, как оно трансформируется от одной стадии к другой.

*   *   *

Я уже отметил, что в предреволюционные годы формировалось особое поколение русских интеллектуалов. Об их восприятии 1917 г. сказано Хлебниковым: «Свобода приходит нагая, бросая на сердце цветы, и мы, с нею в ногу шагая, беседуем с небом на ты». Из тех, кто «беседовал с небом на ты», вышли будущие творцы советской науки. В условиях гражданской войны, голода, эпидемий, лишений, проявлений беззакония волна эмиграции подхватила часть молодых умов, впоследствии прославивших за рубежом русское имя (таких как И.И.Сикорский, В.К.Зворыкин). Однако большинство людей науки не оставили родину и на их долю выпали все тяготы начала новой эпохи в ее истории.

В первые послеоктябрьские годы прежняя профессура в подавляющем большинстве своем относилась к новой власти если не настороженно, то враждебно.3 Но среди нее было ядро, ставшее центром консолидации молодых научных сил, притяжения энтузиастов, принявших народный выбор. Крушение прежних социальных устоев стало для них импульсом к творчеству во имя спасения русской культуры от гибели. «Мы считали Октябрьский переворот, – вспоминал проф. М.И.Неменов, – огромным стихийным процессом, который грозил не оставить камня на камне от нашей, и без того бедной, культуры. Мы поэтому считали, что долг интеллигенции пойти рука об руку с Советской властью в деле восстановления и нового строительства. Только посвятив все свои силы созидательной работе, российская интеллигенция могла бы уменьшить неминуемую разруху, которую несет с собою всякая революция».4

Сходные переживания испытывал В.И.Вернадский, который в 1918 г. писал: «Надо употребить все силы, чтобы не прерывалась и усилилась научная (и всякая культурная) работа в России... Надо употребить все силы, чтобы новое поколение отошло от отцов равно прекрасным и в народной толще, и в интеллигенции. И тут главная сила в научной работе».5 Наука рассматривалась как самая прочная связующая нить поколений, как сила, позволяющая сохранить в пожаре революции высшие культурные духовные ценности всего народа – и его «толщи», и его интеллигенции, обеспечивая последующий прогресс...

Именно этот социальный мотив спасения своей Родины как цивилизованной страны подвинул проф. Неменова и его сотрудников на создание научного института, работа которого вышла на столь высокий уровень, «каким обладает не всякая европейская страна».6 Притом исследования велись в немыслимых для западных ученых условиях. «Голодные, оборванные, окоченевшие от холода в нетопленных квартирах, не получая в течение ряда месяцев своего нищенского жалованья, часто падая в обморок от истощения, они крепко держали знамя нового института».7

Такая картина была характерна не только для неменовского Института рентгенологии и радиологии. Вскоре после революции наркома Луначарского посетил знаменитый невролог и психиатр В.М.Бехтерев, заявивший: «Считая, что Россия надолго, а может быть, и навсегда получает новый облик, хочу в этой новой России обеспечить продолжение развития той области, которой я отдал жизнь».8

В те же годы князь из рода Рюриковичей Алексей Алексеевич Ухтомский, будущий академик, организует в Петрограде первый рабфак. Бехтерев и Ухтомский избираются депутатами Петроградского совета. Они принадлежали к той части интеллигенции, которая, невзирая на лишения, на сложную социальную ситуацию,9 посвятила себя созидательной работе. Именно в этот период на историческую арену вышло поколение, энергией которого были заложены краеугольные камни в фундамент советской науки.

Ее строительство стало возможным благодаря ленинской научной политике, к императивам которой относилось сотрудничество с интеллигенцией, считавшейся буржуазной, стало быть, иной по своей классовой природе, чем воюющие на стороне революции народные массы.

Вопрос об интеллигентах-специалистах («спецах», по тогдашней терминологии) выступал во всех сферах жизнедеятельности рождавшегося в огне и крови гражданской войны государства. Ленин настаивал на возможно более энергичном привлечении «спецов» к деятельности государственных учреждений, решительно осуждая популярное среди коммунистов недоверие к ним как «классово чуждому» социальному слою и их преследование – «спецеедство». Опыт гражданской войны говорил о важной роли военных специалистов в строительстве и успехах Красной Армии, хотя в отдельных случаях среди них оказались предатели. Напоминая об этом, Ленин писал: «Спеца военного ловят на измене. Но военспецы привлечены все и работают. Луначарский и Покровский10 не умеют ,,ловить своих спецов и, сердясь на себя, срывают сердце на всех зря»." Речь шла о дифференцированном подходе к профессуре, в среде которой многие предпочли саботаж.12

Если такие интеллектуалы, как Луначарский и Покровский, «срывали сердце на всех», то что уже говорить о руководителях, менее близких науке и просвещению. На II съезде партии Ленин, критикуя Е.А.Преображенского, требовавшего не делать никаких уступок профессорам как «представителям не нашего класса», сказал: «Если так начать управлять партией, то это приведет нас, наверное, к гибели».13 В этом выражалась его непреклонная убежденность в том, что нет другого материала для создания новой культуры кроме взращенного прежней. «А эта наука, техника, искусство – в руках специалистов и в их головах».14

Подобно тому, как без военных специалистов «не могла бы создаться Красная Армия»,15 без специалистов-ученых немыслимо было покончить с «Россией во мгле», реализовать планы хозяйственного и культурного подъема огромной разоренной страны. Сохраняются и создаются новые научные учреждения. Особой заботой была окружена Академия наук, хотя ее отдельные члены находились в политической оппозиции. В их числе был всемирно прославленный акад. И.П.Павлов, который, приветствуя февральскую революцию, к Октябрьской относился резко враждебно. В апреле 1917 г. он, напомнив, что «за Великой французской революцией числится и великий грех – казнить Лавуазье», писал: «Теперь нельзя бояться такой демократии, которая забыла про вечно царственную роль науки в человеческой жизни».16

Однако после победы Октября Павлов стал открыто выступать против новых властей, критикуя их до конца дней за беззаконие, произвол, репрессии. «В первые годы революции, – говорил Павлов, – многие из почтенных профессоров лицемерно клялись в преданности и верности новому большевистскому режиму. Мне было тошно видеть и слышать, так как я не верил в их искренность. Я тогда написал Ленину: „Я не специалист и не верю в ваш опасный социальный эксперимент". И что же вы думаете? Ленин правильно оценил мою прямоту и тревогу за судьбы отчизны и не только не сделал ничего худого мне, но, напротив того, отдал распоряжение улучшить условия моей жизни и работы, что и было незамедлительно сделано в те тяжелые для всей страны дни».17

Касаясь этого периода, П.Л.Капица писал о том, что Павлов «без стеснения в самых резких выражениях критиковал и даже ругал руководство, крестился у каждой церкви, носил царские ордена, на которые до революции не обращал внимания».18 Тем не менее Ленин, игнорируя социально-политическую позицию Павлова, делал все возможное, чтобы обеспечить ему хорошие условия для работы. (Было издано постановление Совнаркома о льготах для И.П.Павлова!).19

«В дальнейшем, – отмечает Капица, – жизнь подтвердила, что Ленин был прав, когда он игнорировал проявляемое Павловым в социальных вопросах резкое инакомыслие и при этом весьма бережно относился как лично к Павлову, так и к его научной деятельности. Все это привело к тому, что Павлов в советское время как физиолог не прерывал свои блестящие работы по условным рефлексам, которые по сей день в мировой науке играют ведущую роль. В вопросах, касающихся социальных проблем, все высказанное Павловым уже давно забылось».20

Считая, что сказанное Павловым о социальной ситуации той эпохи «давно забылось», акад. Капица заблуждался, поскольку ему не были известны обращения Павлова в правительство в 30-х гг., выражавшие возмущение по поводу репрессий (об этом см. ниже). Эти обращения говорят о социальной позиции ученого, память о великом гражданском мужестве которого в истории советской науки и общества будет храниться не менее прочно, чем память о его научных достижениях этого периода. Мужество заключалось в том, что Павлов не только ходатайствовал об отдельных репрессированных лицах (это делали и некоторые другие ученые – Вернадский, Капица). В своих письмах в правительство он изобличал всю систему разгоравшегося Большого террора, на что никто из советских ученых никогда не решился. Возможно, если доверять свидетельству близкого семье Павлова проф. В.С.Галкина, это стоило ему жизни, так как у выздоравливавшего Павлова по непонятной причине заменили врачей.

П.Л.Капица напомнил о ленинском отношении к Павлову в одном из писем, адресованных председателю КГБ Ю.В.Андропову21 в связи с репрессиями по отношению к акад. А.Д.Сахарову и физику Ю.Ф.Орлову. «Сейчас мы почему-то забываем ленинские заветы по отношению к ученым. На примере Сахарова и Орлова мы видим, что это приводит к печальным последствиям. Сейчас по сравнению с ленинскими временами забота об ученых у нас в значительной степени уменьшилась и принимает характер бюрократической уравниловки».22

Этот процесс бюрократизации приобрел в годы сталинщины невиданные в истории масштабы. Научная бюрократия, изначально враждебная инакомыслию, подавляя свободу творчества, культивировала «спокойное и застойное» мышление. Прошло то время, когда лица, на которых была возложена реализация научной политики, исповедовали идею непосредственной связи между наукой и революцией. Открывая в 1921 г. Первый всероссийский съезд научных работников, Луначарский сказал: «Немыслимо себе представить истинную науку, отделенную от революции, и революцию – от науки, ибо очень много существенных общих признаков в научном и революционном искании: свобода исканий, свобода методов, свобода творчества, смелый и решительный анализ и эксперимент – как моменты присущие всякой творческой науке. Те же моменты присущи революции».23

Этот дух свободного поиска, прорывов в неизведанное, пронизывая жизнь народа в сфере социального творчества, изменял ситуацию в научном сообществе. Конечно, его деятельность нуждалась в государственной поддержке, и она оказывалась в первые же послеоктябрьские годы, начиная от пайков и окладов, делавших быт ученых более сносным, чем у остальных граждан, и до организации новых исследовательских центров, снабжаемых валютой для закупки приборов. Не скупилось государство в расходах на науку и в последующие времена. Однако из научного сообщества вытравливался тот дух свободы исканий и устремленности к дерзновенным решениям, который некогда роднил революцию и науку. Эффектом такого родства был стремительный подъем советской науки на рубеже 20-х гг.

В 1923 г. академик Вернадский, немало испытавший (вплоть до тюремного заключения), писал из Парижа: «Мне хочется коснуться положения науки в России. Мне кажется, здесь (имелось в виду зарубежье) не сознают огромного дела культурного, которое сделано. Сделано при страданиях, унижениях, гибели... Центр мысли и научной работы не в эмиграции, а в России».24 Правомерно ли считать, что уже в тот период, когда на тех, кто занимался наукой, выпали «страдания, унижения, гибель», зародился феномен репрессированной науки?

Известны отдельные прецеденты преследования ученых в 1920–1921 гг. за участие в контрреволюционных организациях. Под суд ревтрибунала попали зачисленные в члены московского «Тактического центра» биолог Н.К.Кольцов, экономист Н.Д.Кондратьев и др., которых тогда же амнистировали. Трагично завершилось петроградское «дело Таганцева». Большая группа профессоров, инженеров и преподавателей была расстреляна по обвинению в организации заговора с целью реставрации буржуазно-помещичьей власти. Ныне появились публикации о том, что это дело сфабриковано Петрогубчека.25 Но не могу не видеть различий между ним и процессами, вскоре инспирированными Сталиным соответственно хорошо продуманной (как и все, что им делалось) программе, которой был придан характер стратегической политики Коммунистической партии и Советского государства.

Формула о «реставрации буржуазно-помещичьей власти» как главной цели вредительства, шпионажа, террора, диверсий и других государственных преступлений, в которых «признавались» жертвы всех процессов – от «Шахтинского дела» до «правотроцкистского блока» – имели в этом случае иной социально-исторический смысл, чем в обвинительном заключении, составленном по делу Таганцева Семеновым и другими петроградскими чекистами. (Это, конечно, ни в коем случае не служит «историческим» оправданием истребления невинных людей, которое при любых условиях безусловно преступно).

Несколько профессоров, казненных на основании показаний Таганцева, были привлечены по этому делу за участие в контрреволюционном заговоре. Их причастность к науке являлась случайным признаком. С началом же сталинских репрессий первыми жертвами стали представители технической и научной интеллигенции («Шахтинское дело», «Промпартия», «Трудовая крестьянская партия»), попавшие в разряд государственных преступников именно из-за своей принадлежности к этой социальной прослойке.

Это были начальные «опыты» фабрикации злодеяний, будто бы совершаемых «классово чуждыми» элементами, на которые возлагалась ответственность за просчеты в народнохозяйственном строительстве.

Вернемся, однако, на несколько лет назад к первой репрессивной акции по отношению к ученым. Она была предпринята в 1922 г. и являлась роковой в том смысле, что положила начало политизации науки со всеми вытекающими из этой партийно-государственной установки пагубными последствиями. Среди тех, кто не ушел в эмиграцию, имелась большая группа выдающихся русских ученых, философов, социальных мыслителей-немарксистов. В отношении этой группы (около 200 человек) было принято решение об их высылке из страны в административном порядке. Это произошло, когда, казалось бы, после братоубийственной гражданской войны, во время которой никто из высланных не перешел во враждебный Советской России лагерь, в условиях гражданского мира открывается простор для свободного интеллектуального творчества. Высылка мотивировалась необходимостью очистить идеологическую атмосферу от немарксистских «флюидов».

Смысл этой акции заслуживает специального тщательного анализа. Как полагает Г.Ханин, «имелось в виду оградить нашу молодежь от влияния чуждых взглядов... Но, лишившись оппонента, по иронии судьбы, а точнее, по законам диалектики, сама марксистская наука лишилась одного из источников своего развития. Для молодежи „изгнание мэтров" означало сильное обеднение общего культурного фона... Научная молодежь, лишившись возможности участвовать в соревновании общественно-политических, философских идей, теряла смелость и в своих науках».26

С высылкой в 1922 г. большой группы ученых-гуманитариев административно-карательные меры были применены к инакомыслящим, которые не совершали деяний, направленных на насильственное свержение существующего строя, не были замешаны в каких-либо враждебных политических акциях против него. Возник крайне опасный прецедент государственного запрета на научное и философское инакомыслие.

Рассуждая об инакомыслии, П.Л.Капица энергично подчеркивал, что оно «связано с полезной творческой деятельностью человека, чтобы появилось желание творить, в основе должно лежать недовольство существующим, т. е. надо быть инакомыслящим. Это относится к любой области человеческой деятельности».28 Эти строки писались в 1980 г. в защиту А.Д.Сахарова с указанием на осуждение Сократа как на пример непоправимого вреда от преследования инакомыслия. Но, отстаивая ценность сахаровских работ в физике, Капица впадал в противоречие с самим собой (если только не ставил целью вызволить Сахарова), когда писал, будто распространение Сахаровым своей деятельности на социальные проблемы «не приводит к таким же полезным результатам».29 Ведь Андрей Дмитриевич был выслан именно за инакомыслие в анализе и объяснении социальных, а не физических проблем. В инакомыслии же сам Капица видит фактор, который «в любых отраслях культуры обеспечивает прогресс человечества». Если любых, то, конечно, касающихся и социальной реальности, воздействие на которую сахаровского инакомыслия оказалось куда более могучим, чем его выдающийся вклад в современную физику. (Ведь и Нобелевскую премию он получил не за этот вклад).

От высылки ученых в 1922 г. до высылки Сахарова в 1980 г. протянулась цепь репрессий, губительно сказавшихся на развитии русской мысли в целом (а не только ее гуманистического, обращенного к человеку начала). Разъединение в «мыслительном пространстве» науки естественнонаучного и социального знания пагубно для ее жизни. Процесс, восходящий к началу 20-х гг., был противозаконным образом (высылка без следствия и суда) «освящен» путем устранения с русской научной сцены ученых, признанных партийным руководством инакомыслящими.

Наука – едина, и ущерб, наносимый свободному движению мысли в любом из ее направлений, неотвратимо отражается на работе всей системы. Поскольку она является системой «с рефлексией», с постоянным (хотя и не всегда сознаваемым) слежением ученого за смыслом своих действий, проверкой их соответствия принятым в ученом мире правилам, а также оценкой социокультурного предназначения этих действий (во благо ли человечества?), то элементы социального познания всегда включены в умственный аппарат людей науки, даже если он направлен исключительно на изучение объектов физической, нерукотворной природы или решение технических проблем. Это – одна сторона жизни науки как человеческого, и потому изначально социального, дела. Имеется и другая сторона. Уже не гносеологическая, а онтологическая. Она выступает в подходе к природным объектам как созидаемым социокультурным человеческим разумом, который обретает мощь великого планетного явления (учение Вернадского о ноосфере). И уже совсем противоестественно разъятие природных и социальных факторов при изучении человека, особое место которого в известной нам Вселенной предопределено именно тем, что они интегрированны в каждом его проявлении. Поэтому, с какой бы стороны ни подойти к примененным государством на заре советской науки репрессивным мерам с целью подавления инакомыслия, отщепление области социального познания от области естественнонаучного навлекло беды и на одну, и на другую. В отношении первой был декретирован запрет на мышление, угроза которого сразу же нависла и над второй, поскольку, как только что было сказано, обе области взаимосвязаны, а работа научной мысли, к каким бы объектам ни устремлялась, имеет общий корень, отличающий ее от других человеческих дел.

Положение о внутренней связи естественнонаучного и социального знания отразилось в программе деятельности академической Комиссии по изучению естественных производительных сил России (КЕПС).32 Вскоре после революции Совет Комиссии направил президенту Академии наук пространную записку о плане своих исследований. В ней говорилось, что Комиссия «не только уже приблизилась к тем границам, где кончается чисто положительное знание и начинается прикладная техника и социально-экономические вопросы, но вполне сознательно и перешла эти границы, считая, что ценности природы только через деятельность человека превращаются в ценности культуры. Совершенно сознательно комиссия предполагает идти по этому пути и впредь... постепенно подготавливая и строя здание изучения отдельных сторон народнохозяйственной жизни».33 Это следовало из высказанного в записке положения, что перед Академией в качестве центра научной мысли стоит задача объединения работников «в области отвлеченного прикладного и социального знания».34

Общий принцип единства, образуемого системой «ценности природы – деятельность человека и ценности культуры» в качестве основы народнохозяйственной жизни, побуждал рассматривать Академию наук как центр, который позволит объединить «работников в области отвлеченного, прикладного и социального знания».35 Между тем, область социального знания была очень скоро обособлена от знания «отвлеченного36 и прикладного», став монопольным объектом изучения в особой организационной структуре, названной Социалистической академией.37 На нее возлагалась «разработка общественных наук с социалистической точки зрения».38 Социалистическая академия ставила как учебно-просветительские, так и исследовательские цели. Ее работа в первые годы советской власти сыграла известную роль в пропаганде идей марксизма и научного коммунизма, в утверждении новой методологической ориентации в науках об обществе, в консолидации сил, изучающих политику, экономику, рабочее движение в Советской России. Но в направленности ее интересов произошли сдвиги после решения расширить «объем ее деятельности за пределы обществознания».39

В 1924 г. ее переименовали в Коммунистическую академию, в составе которой на особое место выдвигалась секция естественных и точных наук. Секции же этой вменялись в первую очередь «борьба с противоматериалистическими учениями в области этих наук», а также «проверка вновь возникающих теорий и учений с точки зрения материализма и отбор материалистического зерна истины, заключающегося в новых открытиях, от идеалистической шелухи».40

Итак, «борьба», «проверка», «отбор». С такими заданиями предписывалось «комиссарам» из Комакадемии вторгнуться в область естественных и точных наук, «взять на штыки» подозреваемые в измене материализму теории. Стиль мышления и крепкие слова времен гражданской войны переходили с ее полей на новое «поле брани», на сей раз усеянное используемыми предполагаемым врагом теориями (теорией относительности, квантовой механикой, генетикой и др.). Сменившие кожаные тужурки на косоворотки, «комакадемики» уверенно взялись за проверку физики, биологии и других дисциплин «на идеализм», как враждебную новому миру философию.

Идеалисты-гуманитарии были высланы за границу. Из страны их устранили. Но задача «организованного противодействия влиянию в первую очередь на учащуюся молодежь со стороны буржуазной и ревизионистски настроенной профессуры»41 по-прежнему стояла в повестке дня, как об этом говорила одна из резолюций XII съезда ВКП(б) (апрель 1923 г.). Отныне складывалась ситуация, когда между буржуазными (классово враждебными) влияниями профессуры на молодые кадры, призванные построить новый мир, и ее (этой профессуры) приверженностью отличным от ортодоксальной версии марксизма воззрениям твердо ставился знак равенства.

Возникала, однако, трудная задача выявить, какие же именно научно-теоретические подходы и концепции соответствуют духу марксизма и какие ему противопоказаны. Ведь влияние «ревизионистски настроенной профессуры» на учащуюся молодежь, пресечь которое предстояло Коммунистической академии, сказывалось не в выступлениях против марксизма, а в изложении конкретных научных фактов, теорий, методов. Подходам, принятым учеными-немарксистами, следовало противопоставить новую интерпретацию этих теорий и фактов. Применительно к обществознанию (и гуманитарным наукам в целом) переориентация на марксизм облегчалась тем, что в трудах создателей этого учения содержались положения, готовые стать опорными при исследовании социальных явлений. Но как быть с другими науками? Ленин призывал к союзу воинствующего материализма с естествознанием. В какой форме мог быть реализован ленинский призыв? Дальновидные работники идеологического фронта понимали, что для этого требуется кропотливая работа с учеными. «Чего могли мы требовать от Академии? – спрашивал Луначарский. – Чтобы она внезапно всем скопом превратилась в коммунистическую конференцию, чтобы она вдруг перекрестилась по-марксистски и, положив руку на ,,Капитал", поклялась, что она ортодоксальнейшая большевичка? Искренним подобное превращение быть не могло».42

В то же время для части интеллигенции приобщение к марксизму стало поворотным в духовных исканиях. В новой идейной атмосфере формировался ряд выдающихся исследователей, представлявших различные области знания, – будущая гордость советской науки. Они самостоятельно продвигались к новаторским решениям. «Я не хочу узнать на даровщинку, скроив пару цитат, что такое психика, – писал Л.С.Выготский, – я хочу научиться на всем методе Маркса, как строят науку... Марксизм не только применяют не там, где надо... но и берут из него не то, что надо: не случайные высказывания нужны, а метод»43

Не было недостатка в тех, у кого приобщение к марксизму пошло «на даровщинку», путем «склеивания цитат». Такой «метод» стал на многие годы привычным для нашедших в философии уютную «экологическую нишу». Из нее они совершали набеги на различные науки в поисках там идеализма, метафизики, механицизма и других «отбросов», в которые они вгрызались. Дискуссии между ними были малопродуктивны, позитивного и значимого влияния на прогресс науки они не оказали.

*   *   *

На рубеже 20–30-х гг. с «великим переломом» началась вакханалия «изготовления» контрреволюционеров с целью реализации сталинских людоедских политических планов. Исполнители этих планов, конечно, хорошо знали о невиновности подлежащих осуждению, и сами суды являлись отрепетированными «спектаклями». Только после «репетиций», происходивших в застенках, после заучивания обвиняемыми предписанных им «ролей» и нужных текстов, они выпускались на открытую социальному обозрению сцену, где разыгрывались стоившие им жизни судебные фарсы.

И.П.Павлов, считавший своим «обязательным гражданским долгом перед Родиною говорить Правительству то, что есть правда в жизни»44, в 1930 г. в связи с арестами ряда профессоров писал в Совнарком: «Беспрерывные и бесчисленные аресты делают нашу жизнь совершенно исключительной. Я не знаю цели их (есть ли это безмерно усердное искание врагов режима или метод устрашения или еще что-нибудь), но не подлежит сомнению, что в подавляющем большинстве случаев для ареста нет ни малейшего основания, т. е. виновности в действительности. А жизненные последствия факта повального арестования совершенно очевидны. Жизнь каждого делается вполне случайной, нисколько не рассчитываемой. А с этим неизбежно исчезает жизненная энергия, интерес к жизни. В видах ли это нормального государства. Отсюда, по моему глубокому убеждению, так называемая вредительность. Это главнейшим образом, если не исключительно, – не сознательное противодействие нежелательному режиму, а последствия упадка энергии и интереса».45

Стало быть, согласно Павлову, репрессии, делающие жизнь «вполне случайной», непредсказуемой, не следствие (возмездие за преступное деяние), а причина «так называемой вредительности», за которой в действительности не скрыто никаких антигосударственных намерений.

Страна в период развернувшегося грандиозного строительства нуждалась в научно-технических кадрах и многие «вредители», несмотря на суровые приговоры, использовались как специалисты. Затем их начнут собирать в «шарашки», единственные в своем роде учреждения подневольного творчества, каких наука и техника не знали за всю свою историю. Одним из первых подобных учреждений стало «Особое конструкторское бюро» на Лубянке (в Главном здании ГПУ в Москве), где проектировался известный Беломорско-Балтийский канал. Поскольку указанный канал, для которого потребовались в огромном количестве «косточки русские» (да и не только русские), не мог быть проложен без инженерно-технических решений, ГПУ устремилось на поиски специалистов, которым надлежало приписать вредительство и другие политические преступления, служащие основанием загнать их в ГУЛАГ. Специалистов (ученых и техников) по ирригации и водным сооружениям нашли в Средней Азии. Проведя их через «тройки», осудили и привезли в Москву, превратив в такую же даровую рабочую силу, как раскулаченных крестьян, на костях которых, под предлогом перековки, и был воздвигнут канал им. Сталина. Позорным явилось издание под руководством Горького насквозь фальшивой книги об этом канале в серии «История фабрик и заводов» в 1934 г.

Наряду с карательными органами на службу репрессивной научной политике была поставлена философия, из которой вытравлялся творческий и критический дух марксизма. Начало этой «службы» следует датировать 1922 г., когда стал выходить журнал «Под знаменем марксизма», страницы которого были испещрены изощренной бранью в адрес естествоиспытателей, обвиняемых в идеализме. К идеалистам относят как западных (Эйнштейн), так и отечественных исследователей (Берг, Ферсман, Вернадский). Вернадскому, например, инкриминировалась попытка «подвести новый фундамент под разрушающееся здание буржуазной метафизики».46

Казалось бы, «брань на вороту не виснет», и научное сообщество, занятое созидательным трудом, могло игнорировать кликушество невежд. Тем более что партийно-государственные органы в период нэпа не вмешивались в профессиональные дела академических учреждений. В процитированном выше письме Вернадского, где говорилось, что центр научной работы не в эмиграции, а в России, читаем такие строчки: «Русская Академия наук – единственное учреждение, в котором ничего не тронуто. Она осталась в старом виде, с полной свободой внутри. Конечно, это свобода относительная в полицейском государстве, и все время приходится защищаться».

Дискуссии по поводу научных теорий не могли приобрести серьезный характер, поскольку обвинения в идеализме исходили от философов, примитивный уровень мышления которых делал их беспомощными перед революционными событиями в естествознании. Эти события были глубоко осознаны Вернадским, Ухтомским, Выготским, Бахтиным и рядом других исследователей, которые, не будучи профессиональными философами, запечатлели в своем творчестве высший взлет русской философской мысли в рассматриваемый период.

Идеализм означал классово чуждое мировоззрение, и потому обвинение в нем приобретало зловещий политический оттенок. Этот «обвинительный уклон», отличавший первые же публикации тех, кто собрался «Под знаменем марксизма», стал печальной традицией, на которой воспитывались философы, присвоившие себе право выступать в роли обладающих монополией на марксизм.

В 20-х гг. лидером этих философов стал А.М.Деборин. Однако на рубеже 30-х годов по воле Сталина он сам «попал в болото» идеализма. В 1931 г. Сталин продиктовал постановление ЦК ВКП(б) «О журнале „Под знаменем марксизма”». Повод к постановлению дала статья группки слушателей Института красной профессуры (малообразованных, но с большими амбициями, убежденных в том, что классовый подход вполне компенсирует недостаток знаний и философской культуры). В указанной статье (возможно, инспирированной «свыше») Деборин и его ученики подверглись критике за отрыв теории от практики и идеализм (поскольку они якобы подменили Маркса Гегелем). Авторы статьи – «икаписты» (так называли слушателей Института красной профессуры) были вызваны Сталиным, поощрившим их и придавшим их поведению еще большую агрессивность. Вскоре двое из них (М.Митин и П.Юдин) были водворены в Академию наук СССР.

Во времена Хрущева, когда возник (по инициативе Микояна) вопрос об отмене сталинского постановления, М.Митин доказывал (при рьяной поддержке Суслова), что расправа с деборинской школой были исторически необходимой. (Кстати, указанное сталинское постановление все еще не отменено). Деборин и его ученики были заклеймены как особые идеалисты – «меньшевиствующие» (беспрецедентный в истории философии случай, когда на одно из ее направлений было поставлено клеймо политической партии). Тем самым «деборинцам» инкриминировалась политическая неблагонадежность, ставшая вскоре поводом для репрессий. Сталин же был возведен в ранг великого философа всех времен и народов.

Вслед за философией, где стал набирать силу замшелый догматизм, Сталин утвердил идеологическую опеку над конкретно-научной мыслью, сперва над экономической и исторической. Концепции, которые одобрялись, должны были соответствовать не истине, а прагматическим целям сталинской политики. Политизацию и идеологизацию науки Сталин использовал, чтобы натравливать молодежь на старую интеллигенцию, которую ненавидел. Большинство пришедших в науку на рубеже 30-х гг. были честными тружениками, энтузиастами, самоотверженно строившими новое общество. Сталин стремился восстановить их против их учителей, якобы пропитанных буржуазной «плесенью», безнадежно зараженных вирусами идеализма и метафизики, являющих собой классово чуждую породу.

Научно-техническая интеллигенция, верная завещанной предшествующим веком борьбы за новую Россию идее бескорыстного служения народу, лишалась возможности передать новому поколению высокие принципы этого века – независимость мысли и чистоту помыслов. По наущению Сталина и его окружения культивировалась глобальная подозрительность. Хорошим показателем верности делу социализма считались доносы. Для посредственностей открывались надежные пути к научной карьере, сверхкомпенсации своего интеллектуального бесплодия. Трагической оказалась судьба науки в эти, самые страшные годы в тысячелетней истории России.

*   *   *

«Сороковые, роковые», – сказал известный поэт, участник Великой Отечественной войны, о первой половине «сороковых». Но для идеологической атмосферы советского общества роковой оказалась и вторая половина этого десятилетия. Сколько надежд возлагалось на обновление духовной жизни исстрадавшегося народа, когда военный разгром фашизма воспринимался как крушение его людоедской идеологии.

В великой победе, изменившей облик мира, виделись зарницы новой эры. Но у Сталина была своя концепция управления идеологией и в послевоенные годы. Ее смысл определяли две установки: а) противопоставление русской культуры западной (которая начисто считалась буржуазной), с тем, чтобы в условиях, возникших после общей с союзными странами военной победы, поставить заслон на пути духовного и культурного сближения с народами этих стран, как крайне опасного для тоталитарного образа мышления; б) дальнейшее самовозвеличивание и самоутверждение с помощью вненаучных средств собственной личности как высшего судии в вопросах не только политики и экономики, но любых вопросах культуры, включая науку, с тем чтобы воцарилось единообразное, обязательное для всех объяснение любых явлений общества и природы, находящееся под контролем партийно-бюрократического аппарата.

Методично, реализуя эту концепцию, Сталин предпринимал из года в год одну идеологическую акцию за другой. Вслед за известным постановлением о журналах «Звезда» и «Ленинград» (1946) последовала так называемая философская дискуссия (1947). Поводом для нее послужила критика Сталиным книги акад. Г.Ф.Александрова «История западноевропейской философии». Ознакомившись (кстати, по настоятельной просьбе самого автора) с книгой, Сталин вызвал нескольких философов (академиков М.Митина, П.Юдина, П.Поспелова, самого Александрова) и высказал ряд упреков, среди которых наряду с замечаниями, касавшимися отдельных периодов и персонажей истории философии, фигурировало ставшее вскоре грозным обвинение в объективизме, в отступлении от принципа партийности. Уже тогда утвердилась догма о несовместимости классового подхода с общечеловеческим. Отметим, что решение вопроса о том, какие идеи и оценки соответствуют классовому подходу, а какие нет, принадлежало Сталину и его аппарату, присвоившим себе право говорить «от имени и по поручению» всего рабочего класса, всего народа.

В философской дискуссии, как и в нескольких других, проявилась одна из особенностей сталинского стиля их организации. Всем ее участникам было известно, что он – инициатор и режиссер. Но он не «опускался» до того, чтобы самому появляться на сцене. (Так, высказанные им в беседе с группой философов суждения и оценки нигде не были опубликованы. Их запомнили, а возможно записали, участники этой беседы, с тем, чтобы в дальнейшем при восхвалении мудрости и высокой компетентности Сталина приводить их в качестве образца истинно марксистского понимания основных проблем философии и ее истории).

Началось с философии, поскольку она касается наиболее общих законов бытия и познания, стало быть – всех наук. Затем пошли конкретные науки. В 1948 г. – печально знаменитая сессия ВАСХНИЛ, на которой был «разоблачен» вейсманизм-морганизм. Прямое участие Сталина в этом зловещем для нашей биологии событии достаточно хорошо известно. Замечу, что «формальную генетику» громили еще и потому, что она якобы занесена в Россию с чуждой почвы, хотя, как известно, русским ученым принадлежит выдающийся вклад в ее развитие.

В следующем, 1949 г. была объявлена война «космополитизму» в науке, прокатившаяся по ряду дисциплин. Нападкам подвергались теория относительности Эйнштейна, теория резонанса в химии, ряд биологических и психологических теорий. Под особое подозрение попали труды советских авторов с нерусскими фамилиями. В начавшейся (сперва применительно к театрально-литературной критике) кампании борьбы с космополитизмом сразу же проявилась ее антисемитская направленность. У ряда критиков за русскими псевдонимами обозначались еврейские фамилии. Страницы газет и журналов запестрели этими фамилиями, назойливо указываемыми в скобках вслед за псевдонимами. После того как большинство критиков-«космополитов» были с помощью этой «методы» изобличены как лица еврейской национальности, Сталин, утверждавший, что антисемитизм – это худший вид каннибализма и что за антисемитизм у нас полагается смертная казнь (!), пресек эту кампанию. Помню, как Г.Ф.Александров сообщил в Институте философии, что Суслов, вызвав идеологических работников, просил передать мнение товарища Сталина по поводу того, что от расшифровки псевдонимов «попахивает антисемитизмом». Здесь тот же фарисейский прием, к которому Сталин прибег, когда проведенное по его наущению истребление крестьянства было названо «головокружением от успехов», а им санкционированные репрессии по отношению к детям жертв террора прикрыты формулой «сын за отца не отвечает».

В 1950 г. прошли одна за другой две дискуссии – по вопросам языкознания и по вопросам физиологии. В первой Сталин сам принял участие. Во всех дискуссиях культивировался стиль «черно-белого мышления». Одна сторона оценивалась как «черная», другая – как «белая». Тех, кого относили к первой, следовало чернить и изобличать как идейных противников. Выступавшие же в роли разоблачителей был априорно правы. Тем самым участники дискуссий изначально находились в неравном положении. Кого куда «занести» определял Сталин или его идеологические клевреты. Отношения между ними напоминали судилище, в котором одни играли роль обвиняемых, другие – обвинителей. В этой ситуации положение попавших в «черный список» становилось трагическим. Им приходилось либо каяться, даже если это не соответствовало ни истине, ни их убеждениям, либо, сохраняя свои убеждения, становиться жертвой дискриминации, административных репрессий, лишавших не только возможности вести в дальнейшем исследования, но просто куска хлеба. Ведь несогласие с очернительской критикой означало конфликт не с мнением тех, кто ее высказывал, а с заранее составленным сценарием, освященным волей и авторитетом Сталина. Сценарии «дискуссий» напоминали «протоколы» следствий, которыми предопределялся обвинительный приговор. «Обвиняемым» ничего не оставалось, кроме как расписаться в своем согласии с ним.

Все это разыгрывалось в научном сообществе и широко освещалось в печати, притом не только научной. Невольно напрашивалась аналогия с «техникой» организации процессов, на которых подозреваемым в политической нелояльности инкриминировались вредительство, шпионаж, террористические акты и т. п. Но на сей раз эта «техника» переносилась из подвалов НКВД, «особых совещаний» и закрытых заседаний Военной коллегии Верховного Суда в сферу отношений между учеными.

На физиологической дискуссии (сессия Академии наук СССР и Академии медицинских наук СССР, посвященная учению Павлова) главный «обвиняемый» – акад. Л.А.Орбели – в первом выступлении сказал: «Критика направлена в адрес определенных лиц... Дело в том, что если намечены определенные лица, которые должны подвергнуться более или менее строгой критике, то в случае свободной научной дискуссии чрезвычайно важно было бы ознакомить этих лиц с тем, в чем их собираются обвинять и критиковать. Даже когда речь идет о преступниках, то им дают прочесть обвинительный акт для того, чтобы они могли защититься или высказать что-либо в свою защиту. В данном случае этого не было сделано, и мы – несколько подсудимых – оказались в трудном положении».47 Орбели продолжал подвергаться нападкам. Вторично выступив, он признал свои ошибки, извинившись за то, что допустил непозволительное сравнение с обвиняемыми и преступниками,48 хотя, если смотреть на дело по существу, сравнение, конечно, было правильным.

О сходстве с той «методологией», которая применялась при организации политических процессов, говорило и следующее обстоятельство. Из ученых, признанных врагами предписанного свыше понимания того или иного направления, сколачивались «группировки», хотя между этими учеными никакой близости – ни идейной, ни личной, и не могло быть. Создавались своего рода «блоки», включавшие тех, кто подлежал разоблачению. Нечто подобное, как известно, наблюдалось и в случае «комплектования» различных блоков – групп в виде вредителей, террористов и шпионов в период «Шахтинского дела», «Промпартии», «троцкистско-зиновьевского», «правотроцкистского» блоков и т. п.

На несуразность создания группы «антипавловцев» обратил внимание один из, быть может, самых честных участников сессии – Н.А.Рожанский. «Я, – сказал он, – был повергнут в большое недоумение объединением лиц и качеств трех таких разных физиологов, как академик Орбели, академик Бериташвили и действительный член Академии медицинских наук Анохин. Простите меня за некоторую вольность выражений, но если взять три предмета: яблоко, колесо и Чичикова – все они имеют некоторое общее качество округлости. Но если вы попробуете их на практике соединить, то ни геометрически, ни химически, ни биологически, ни социально – никак между собой они не совмещаются».49 Равным образом, подчеркивал Рожанский, совершенно недопустимо объединять указанных физиологов в некую группировку, занимающую одну и ту же позицию.

По отношению к павловскому учению Рожанский был прав, поскольку он руководствовался сугубо научными критериями. Но для организаторов сессии важны были не эти критерии, а поиск «враждебных элементов». К аргументации Рожанского никто из выступавших не только не присоединился, но его самого подвергли критике, а после сессии лишили кафедры.

Неизменно находились ученые, которые в интересах самоутверждения, а порой и в надежде захватить власть в науке (посты и связанные с ними привилегии), сразу же порочили попытки своих мужественных коллег при любой возможности сопротивляться тому, что было предписано «сценарием».

Сценарий философской дискуссии придумал, как уже говорилось, Сталин, передав его разработку своему верному порученцу А.А.Жданову. В дискуссии по языкознанию давно умершему акад. Н.Я.Марру опять-таки противостоял Сталин, тривиальные соображения которого о языке и его отношении к мышлению немедленно были объявлены гениальным сталинским учением о языке, ставшим предметом диссертаций и даже специальных курсов на филологических факультетах. На пропаганде этого «учения» некоторые ученые, притом даже выдающиеся, но бывшие в прошлом в опале (в частности, В.В.Виноградов), сделали головокружительную карьеру.

До дискуссии по языкознанию50 Сталин задумал организовать дискуссию об учении И.П.Павлова. Имеется на этот счет прямое свидетельство, принадлежащее тогдашнему министру здравоохранения СССР Е.И.Смирнову, вспоминавшему в беседе с автором этих строк, что летом 1949 г. (обратим внимание на дату) Сталин вызвал его к себе на дачу в Сочи, где завел речь о том, чтобы организовать в Академии наук и в Академии медицинских наук обсуждение проблем физиологии, а именно павловского учения, после чего Сталин передал соответствующие задания Г.М.Маленкову и Ю.А.Жданову.51 За «модель» они приняли дискуссию в защиту «мичуринской биологии», после которой невежественный фанатик Лысенко как «крестный отец» мафии, захватившей власть в науке, успешно расправлялся со всеми инакомыслящими.

Положение в физиологии и смежных с ней дисциплинах было иным. И.П.Павлов в отличие от Лысенко был всемирно признанным ученым. В 1935 г. на 15-м Международном физиологическом конгрессе по инициативе западных физиологов ему был присвоен единственный в истории этой науки почетный титул «старейшины физиологов мира». Его непреходящие заслуги в развитии отечественной науки, да и не только науки – культуры в целом, никем не оспаривались. В 1949 г., т. е. именно в том году, когда Сталин «принялся» за физиологию, в стране широко отмечалось столетие со дня рождения Ивана Петровича Павлова. Естественно, среди физиологов, в том числе учеников Павлова, имелись исследователи, искавшие новые пути в познании механизмов высшей нервной деятельности. Наряду с этим, вполне естественно, в нейрофизиологии разрабатывались представления, отличные от павловских.

Ведь не может одна теоретическая конструкция, сколь дотошную экспериментальную проверку она бы ни прошла, исчерпать знание о каком-либо объекте, в данном случае о таком сложнейшем объекте, как головной мозг, поставить последнюю точку в развитии этого знания. Теоретический плюрализм – непререкаемое условие научного прогресса, так же как и столкновение различных теорий, их взаимодействие и борьба.

Но такое естественное для движения научной мысли положение не устраивало Сталина, было несовместимо с его установкой на непререкаемый монополизм, которая распространялась на любые явления не только политической, но и общекультурной жизни страны, включая науку. С присущим ему лицемерием Сталин произносил верные слова по поводу того, что никакая наука не может развиваться и преуспевать без борьбы мнений, без свободы критики. На глазах и на слуху у всех было то, что произошло в 1948 г., когда сессия ВАСХНИЛ показала истинный смысл этой формулы в биологической науке. Известно было, чем завершилась для многих ученых борьба с «мнением» Лысенко и «свобода критики» его взглядов. Лысенко смог утвердить свою монополию только вне-научными средствами, благодаря поддержке, дарованной свыше. Но учение Павлова ни в какой поддержке и защите не нуждалось. Никто не препятствовал физиологам и психологам черпать в трудах Павлова то, что соответствовало логике разработки их проблем.

Государственная и партийная поддержка науки не означает передачу партийно-государственному аппарату функций научной экспертизы. Однако Сталину, который испытывал жажду в признании его главным экспертом по всем наукам, мнилось иначе. Правда, в отличие от языкознания, в котором, как ему казалось, он «понимал толк»,52 в физиологии со своими конкретными соображениями он выступать не стал. Здесь он ограничился установками, выражавшими присущий ему стереотипный стиль мышления. Утверждалось, что существует только одно правильное учение, а именно – павловское, что оно, будучи создано русским ученым-материалистом, противостоит всей западной науке, отравленной чуждой советским людям идеологией и политикой, что у этого учения имеются «внутренние враги», которых следует разоблачать, добиваясь от них «показаний» и покаяний. От имени Павлова было поручено выступить двум отнюдь не лучшим его ученикам – К.М.Быкову и А.Г.Иванову-Смоленскому.

Что касается Быкова, то об отношении к нему И.П.Павлова говорит следующее свидетельство занимавшегося в его институте кадровыми вопросами Л.Н.Федорова.53 «Однажды меня вызывает к себе Иван Петрович Павлов и говорит, что нужно убрать Быкова. Вернулся к себе в кабинет и задумался, как убрать-то? С шумом или без шума? С повышением или с понижением? Вернулся к Ивану Петровичу и спрашиваю его об этом. Получил ответ: „Без шума и с повышением"».

Кристальную нравственность Павлов считал неотъемлемым условием лабораторной работы. Не все выдерживали испытание этим критерием. После смерти Ивана Петровича не только научные, но и нравственные принципы его школы стремился (в гнетущей идеологической атмосфере) сохранить Леон Абгарович Орбели. Не этим ли было обусловлено то, что именно на него пала сталинская немилость, побудившая превратить его в главного отступника от павловского учения?

Нападки на Орбели начались сразу же после того, как он в 1948 г., рискуя всем, отказался поддержать Лысенко. Первым объектом нападок стал возглавлявшийся им Институт эволюционной физиологии и патологии высшей нервной деятельности АМН СССР.

В июне 1948 г. Академия медицинских наук дала высокую положительную оценку деятельности этого института. Но сразу же после сессии ВАСХНИЛ, ознаменовавшей окончательное торжество лысенковщины, в сентябре того же года АМН насылает на указанный институт комиссию, представившую докладную записку, основной смысл которой явствовал уже из ее названия: «О некоторых вейсманистско-морганистских извращениях и о состоянии развития учения И.П.Павлова в Институте эволюционной физиологии и патологии высшей нервной деятельности АМН СССР».54

Главный вывод комиссии гласил, что работы по генетике в институте носят «морганистский характер», а «важнейший вопрос, поставленный И.П.Павловым, о наследовании приобретенных признаков не получил развития».

Председателем комиссии был П.К.Анохин, который не мог не знать, что Павлов был сторонником однозначного ответа на кардинальный вопрос о наследовании приобретенных признаков, а именно решительно отрицательного, что Павлов распорядился поставить в своей лаборатории в Колтушах бюст основоположника генетики Менделя и т.д. Тем не менее он (совместно с другими учениками Павлова – П.С.Купаловым и Ф.Н.Майоровым) не постеснялся поставить свою подпись под документом, инкриминирующим Орбели измену заветам его учителя. Этим был сделан первый шаг на пути превращения Павлова (сразу же после сессии ВАСХНИЛ) в «лысенковца», а Орбели – в одиозного руководителя. Безнравственность такого шага, сделанного с тем, чтобы идти в ногу с приверженцами «передовой науки» в ее измышленной Сталиным версии, заключалась также в том, что возглавивший комиссию Анохин преследовал и личную цель, рассчитывая, в случае если удастся сместить Орбели, занять его пост. (Здесь он в борьбе за власть просчитался, став вскоре «обвиняемым», а затем – «раскаявшимся грешником»). Его амбиции возросли, когда просочились сведения о том, что Отдел науки ЦК КПСС готовит дискуссию по физиологии.

Ни у кого не было сомнений, что это, как и все, что происходит в идеологической жизни страны, инициировано Сталиным и контролируется им и что решение вопроса о том, кому (подобно Лысенко) будет вручен мандат на лидерство, зависит от «Старой площади» (где находится здание ЦК КПСС). В это здание (а не в здание Академии наук на Ленинском проспекте) зачастили физиологи55 в надежде получить приоритетное право на поношение Орбели и других неугодных лиц и за это – высокие должности. Сталинские премии и т. п. Все они выдавали себя за представителей павловской школы. Они не были самозванцами, так как действительно прошли эту школу в качестве исследователей и опирались на созданную Павловым теорию нейрорегуляции поведения с ее основной категорией – условным рефлексом.

Павловская школа не была единственной в советской физиологии. Ее прогресс определило возникновение комплекса научных школ, имеющих различное «генеалогическое древо» и реализующих собственные исследовательские программы. Авторитет Павлова как ученого, непоколебимо преданного высшим нравственным ценностям, как научным, так и социальным, был признан физиологами, которые придерживались иных направлений и ориентации, несогласных с «правоверной» павловской трактовкой нервной деятельности (в частности, такими выдающимися советскими физиологами, как И.С.Бериташвили и Н.А.Бернштейн). Парадокс заключается в том, что именно эти физиологи, шедшие в науке другими путями, чем «старейшина физиологов мира», выступали в условиях подавления научного поиска и идеологических репрессий носителями тех идеалов, которые исповедовал И.П.Павлов.

Иными оказались (за исключением Л.А.Орбели) позиция и поведение тех, кто, выйдя из павловской школы, претендовали на то, чтобы стать ее единственно законным преемниками (К.М.Быков, П.К.Анохин, Д.А.Бирюков, А.Г.Иванов-Смоленский, М.А.Усиевич, Э.А.Асратян и др.). Между ними развернулась постыдная борьба за лидерство, в которой они, не брезгуя безнравственными средствами, стремились заручиться поддержкой власть предержащих. В этой борьбе были преданы как когнитивные, так и нравственные принципы, которые неизменно культивировал их учитель.

После «сессии двух академий», которую иногда называют «Павловской», хотя сам великий естествоиспытатель имел к тому, что происходило, такое же отношение, как Маркс к колымским лагерям, пришел конец не только павловской школе. Был нанесен непоправимый урон развитию и взаимодействию других школ в советской физиологии. Таковы были последствия этой сталинской акции в науке.

Одним из авторов заглавного доклада Быкова был ленинградский физиолог Ш.Э.Айрапетянц. Получив в свое время «выволочку» за поддержку противников Лысенко, он искупал свою «вину» и даже перестарался, назвав Павлова диалектическим материалистом. Я видел экземпляр быковского доклада с пометками Сталина. На полях рукой Сталина было помечено: «просто материалист». Стало быть, не принимая непосредственного участия в «сессии двух академий», Сталин проконтролировал документы, задавшие тон последующим выступлениям, – об этом, несомненно, было известно участникам сессии.

Мрачный отсвет других «дискуссий» и идеологических проработок лежал и на «Павловской сессии». Я останавливаюсь на ней столь подробно не только потому, что в сфере моих профессиональных интересов – история наук о поведении. Указанная сессия поучительна в плане анализа общего, своего рода «системного» характера проводившихся в ту пору дискуссий, поскольку соединяла в единый узел сталинские идеологические установки 40-х гг., будь то литература, философия, естественные (в частности, биология) или гуманитарные (в частности, языкознание) науки.

Прежде всего, в перспективе борьбы с пресловутым «космополитизмом» открытия и идеи Павлова были отъединены от всей предшествующей истории физиологии и от мировой науки в целом. Свой доклад Быков начал со следующего тезиса: «Нужно признать неправильной ту точку зрения, что Павлов якобы дал только дополнение к физиологии или что он создал еще одну главу этой науки. Правильнее будет, если мы всю физиологию разделим на два этапа – этап допавловский и этап павловский. Так же можно разделить и историю психологии. Психология допавловская построена на идеалистическом мировоззрении, психология павловская – по существу своему материалистическая. Это разделение по этапам касается и таких наук, как морфология, особенно морфология нервной системы».56

Выступая в этом духе, те, кто задавал тон сессии, отвергали саму мысль о связи павловских идей с общей логикой познания живого. Такой подход осуждался как игнорирование уникальности этих идей, недооценка русской науки, что само по себе антипатриотично, а стало быть, и идеологически вредно. Критикуя один из учебников физиологии, проф. Ф.П.Майоров утверждал: «...идейное влияние Людвига и Гейденгайна на Павлова было совершенно ничтожно по сравнению с мощным воздействием философского материализма Чернышевского, Герцена, Добролюбова и Писарева».57 Павлов работал у Людвига и Гейденгайна. Он прошел их школу, испытал их влияние, как и влияние Клода Бернара и других выдающихся западных физиологов. Только опираясь на их достижения, он смог открыть новую главу в развитии нейробиологии. Согласно же версии Быкова, Майорова и других, до того как в физиологию пришел Павлов, в ней (как и в психологии) царили одни идеалистические заблуждения.

Выступавшие на сессии стремились доказать, что в связях с Западом Павлов не был замешан, что если у его теории и имелись корни, то их следует искать только в России: в научном плане – у Сеченова, в философском – у Н.Г.Чернышевского.58 Подобное представление о теории высшей нервной деятельности, приобретшее в тот период характер идеологического клише, навязывало ложную оценку закономерностей развития мировой науки, игнорирование значимости не только различий, обусловленных спецификой социокультурных условий творчества ученых, но и общего в ее исторических судьбах. Вместе с тем навязывались неадекватные взгляды на характер отношений между конкретной наукой и философией. Их смешение позволяло выдвигать уже политические обвинения против любых критиков павловской физиологической концепции, либо просто сторонников других концепций, поскольку только на первой было поставлено «тавро» соответствия диалектико-материалистическому мировоззрению, а тем самым и политике Коммунистической партии. Признание интернационального характера науки расценивалось в те годы как проявление космополитизма. Поэтому в материалах сессии разбросано множество негативных оценок западных физиологических учений, которым без разбора приписывались проповедь идеализма и принижение или извращение павловского учения.

Мне довелось общаться со многими западными учеными. Все они с огромным пиететом произносили имя Павлова. Нет на Западе учебника по физиологии или психологии, где бы его учение не излагалось как классическое. Но оказать столь глубокое воздействие на мировую науку русский ученый смог лишь потому, что опирался на ее достижения, отражал запросы логики ее развития. Наука, говорил Пастер, не имеет родины, но ученые ее имеют. Павлов был великим патриотом, патриотизм же он усматривал не в обособлении своих открытий от научных достижений других народов, но в их обогащении, а это невозможно без кровной связи с ними. Труды Павлова и поныне воздействуют на разработку коренных проблем физиологии и психологии. По данным цитат индекса Ю.Гарфилда, даже сегодня цитируемость этих трудов находится на уровне цитируемости Нобелевских лауреатов наших дней.

Ложное понимание самобытности отечественной науки, отражавшее сталинские установки, вело к исторически недостоверному, а практически крайне опасному ее отрыву от мировой. При этом многие положения Павлова, повлиявшие на прогресс мировой науки, долгое время пребывали в забвении на родине. Достаточно напомнить о принципе саморегуляции поведения и самообучаемости живой системы, на которые Н.Винер в своей «Кибернетике» ссылается, упоминая Павлова, как на стержневой для этой науки и который в те годы практически не разрабатывался отечественными учеными.

Наряду с огульной характеристикой любых диалогов и связей русских ученых с западными как проявлений враждебной советским людям идеологии космополитизма, другой установкой, утвержденной Сталиным в качестве единственно совместимой с марксистской философией, являлась безоговорочная приверженность «мичуринской биологии», «апостолом» которой выступил Лысенко. Поскольку физиология является одной из биологических наук, то велик был соблазн отнести достижения Павлова к разряду идей, санкционированных сессией ВАСХНИЛ. В качестве созвучных постановлениям этой сессии рассматривались павловские воззрения на зависимость возникающих у организма новых форм поведения от внешних условий.

И, наконец, после дискуссии по языкознанию особое внимание выступавшие на сессии двух академий уделили проблеме второй сигнальной системы. Распространенным обвинением стало подозрение в отступлении от учения о второй сигнальной системе или его извращении. Но такого «учения» у Павлова фактически не было. Действительно, в конце 20-х – начале 30-х гг. на так называемых павловских средах и в последних статьях он высказывал положение о том, что наряду с сигналами, которые регулируют поведение, поступая непосредственно от предметов окружающей среды, есть и сигналы речевые, присущие лишь человеческому поведению и являющиеся, по его словам, «чрезвычайной прибавкой к деятельности человеческого мозга». Эта мысль о роли речевых сигналов зародилась у Павлова в связи с необходимостью определить различия в деятельности головного мозга человека и животных. Однако ни в конкретном экспериментальном материале, ни в практике физиологических исследований эта мысль Павлова серьезного развития не получила. Тем не менее, в связи со «сталинским учением о языке» павловское высказывание трактовалось как указание на адекватный этому учению физиологический механизм.

Отдельные соображения о второй сигнальной системе принадлежали акад. Л.А.Орбели, ставшему главным объектом критических нападок на «Павловской сессии». Правильная мысль Орбели о том, что слова и другие культурные знаки (нотные, буквенные и др.) не имеют ничего общего с теми конкретными явлениями, которые они обозначают, была расценена академиком Г.Ф.Александровым как извращение ленинской теории отражения. Александров ссылался на критику Лениным теории знаков или иероглифов, выдвинутую, как известно, Гельмгольцем и поддержанную Г.В.Плехановым. Отмечая, что изображение никогда не может сравняться с моделью, Ленин разграничивал изображение и условный знак. Считать ощущение условным знаком, символом, иероглифом значит, согласно Ленину, вносить ненужный элемент агностицизма. Но Ленин имел в виду применение понятия об условном знаке к ощущению, чувственному познанию. Орбели же говорил об отсутствии сходства между «звуковой материей» слова и его значением, его смысловым содержанием. И действительно, между умственным образом (понятием), запечатленным в слове, и выражающими его звуками не может быть другого отношения, кроме знакового.

Александров представил правильный взгляд академика Орбели не только как философский просчет, но и идеологическую диверсию. Процитируем, что им было сказано на сессии: «Когда к теории знаков обращаются, превращая их в самостоятельный мир, такие махровые идеалисты, как Шеррингтон или Лешли, – это понятно. Физиология используется правящими классами за рубежом для насаждения в трудящихся массах неверия в их силы, для отрицания закономерного развития природы, а тем самым для подрыва дела борьбы за свержение капитализма. Но совершенно непонятно и недопустимо, когда наши советские ученые становятся на позиции кантианской теории знаков».59

Манипулируя подобными приемами, Г.Ф.Александров приписал Орбели попытки истолковать павловское учение в духе агностицизма и поставил его в один ряд с теми, кто «подрывает дело борьбы за свержение капитализма». Александров в те времена считался ведущим философом (он был директором академического Института философии).60 И мы вновь видим, как «традиции» расправы с людьми науки путем применения хорошо знакомых по довоенным годам идеологом «достойно» развивались в послевоенные.

Сессия призвала развернуть борьбу за «павловскую физиологию». Заговорили и о «павловской психологии», «павловской биохимии» (В.А.Энгельгардт), «павловской медицине». Открылись широкие возможности для навешивания ярлыков: «антипавловец» звучало почти так же, как «антимичуринец», со всеми вытекающими отсюда последствиями. Результаты оказались очень тяжелыми. Принятая на сессии двух академий трактовка физиологии создала преграду на пути развития ряда ее крупнейших направлений в нашей стране. Набор некоторых высказываний Павлова был превращен в «цитатник», а все, что не совпадало с ним, заносилось в «кондуит», который вела группа физиологов-карьеристов, входившая в так называемый «Научный павловский совет» (к счастью, вскоре распавшийся). Говоря об ущербе, нанесенном науке теми, кто считал себя правоверными учениками Павлова, репрессированный в сталинские времена академик В.В.Парин заметил, возвратившись из тюрьмы, что великий физиолог-новатор не представлял себе, что его труды будут превращены в «некий гибрид из псалтыря для молебнов и дубинки для устрашения инакомыслящих». Попытки свести все богатство психической деятельности к норме и патологии, к примитивно понятому учению об условных рефлексах крайне негативно сказались и на психологии и психиатрии. Вред был нанесен не только теории, но и практике медицины и воспитания, поскольку в правилах образования условных рефлексов искали универсальный ключ ко всем болезням и ко всем методам педагогического воздействия.61 Сессия оказала растлевающее нравственное влияние на целое поколение физиологов, которые годами воспитывались в духе догматического отношения к научным идеям. Были, наконец, и прямые тяжелые организационные последствия, затронувшие многих ученых разного ранга. Назову здесь лишь наиболее известных. Это лишенные всех должностей академики Л.А.Орбели и И.С.Бериташвили, академик АМН СССР (в то время) П.К.Анохин, член-корреспондент АМН СССР Н.А.Бернштейн, незадолго до сессии получивший Государственную премию. За каждым из них стояла научная школа, были ученики, десятки сотрудников...

Попытки исправить положение, вернуть физиологическую науку в нормальные условия начались практически сразу же после XX съезда партии. Но даже наиболее серьезная из них (я имею в виду Всесоюзное совещание 1962 г. по философским вопросам физиологии высшей нервной деятельности и психологии) не дала истинной оценки сессии 1950 г. Да, были сняты ярлыки с ряда ведущих ученых, директором института стал П.К.Анохин, несколько ранее – Л.А.Орбели, вновь начали публиковаться И.С.Бериташвили, а затем и Н.А.Бернштейн. Было сказано, что «во время сессии был допущен ряд теоретических ошибок и элементов философской вульгаризации. Сессия, проводившаяся в духе культа личности Сталина, во многом исказила идею научной критики, подменив товарищеский, свободный обмен мнениями наклеиванием порочащих ярлыков и огульным осуждением инакомыслящих». Тем не менее, доклады участников совещания пестрили выражениями типа «сыграла большую роль», «раскрыла», «показала перспективы», «выявила ряд ошибок» и т. п. Иными словами, совещание 1962 г. оказалось половинчатым, как и все разоблачения сталинщины в период хрущевской «оттепели». Его участники сказали лишь полуправду – де, невзирая на некоторые ошибки, сессия двух академий все же сыграла положительную роль. В действительности же это инициированное Сталиным «мероприятие» вслед за сессией ВАСХНИЛ пагубно отразилось на развитии всего комплекса биологических наук и ситуации в научном сообществе.62

*   *   *

Одна за другой различные области знания подпадали под железную пяту сталинщины. Конечно, Сталину приходилось считаться с необходимостью оставить «пространство» для самостоятельного творчества ученых, хотя бы с тем, чтобы обеспечить развитие тяжелой промышленности и обороны. Однако и это «пространство» находилось под неусыпным идеологическим контролем. Функции контроля возлагались на философов. Идеи марксизма приобретали догматизированные формы, в принципе неспособные продуктивно воздействовать на творческую активность ученых, но парализующие ее угрозой отступления от предписаний и заклинаний «попов марксистского прихода» – партийных функционеров, решающих, «кому быть живым и хвалимым, кто должен быть мертв и хулим».63

На протяжении десятилетий происходило сращивание официальных философов с аппаратом партийно-бюрократического контроля и подавления. Служба в этом аппарате открывала путь к высшим академическим званиям, со всеми высокими привилегиями, которые общество предоставляет тем, кто обогатил науку выдающимися открытиями. Из клевретов сталинщины складывалось Отделение философии Академии наук. Среди членов Академии оказываются сперва начальник Управления агитации и пропаганды ЦК Г.Ф.Александров, а затем его заместители – М.Т.Иовчук и П.Н.Федосеев. Их членство в Академии было неожиданностью, поскольку ни один, ни другой заместители научными трудами не прославились. Так, П.Н.Федосеев, например, располагал «капиталом» в несколько брошюр о борьбе с религией. Молодежь в Институте философии отреагировала на это событие эпиграммой: «Абсолютная идея совершила полный круг: вместо Канта – Федосеев, вместо Гегеля – Иовчук». П.Н.Федосеев успешно адаптировался ко всем социально-политическим переменам, оставаясь на вершине академической философской пирамиды и при Сталине, и при Хрущеве, и при Брежневе, и при Андропове, и при Черненко (которому вручил высшую академическую награду – золотую медаль Карла Маркса), и даже попытался стать идеологом перестройки.

Традиция формирования корпуса академических философов из числа партийных функционеров, заложенная Александровым и Федосеевым, была продолжена в последующие годы. Возникает когорта деятелей, которые, заполнив множество кафедр и учреждений, образовали призванную исполнять предписания Сталина службу идеологической полиции.64 Последняя, действуя от имени философии, компрометировала тем самым высшую, благородную и бескорыстную форму работы человеческого духа.

Усилиями обладателей дипломов по философии волнами шли одна за другой кампании проработки «неверных». В 20-е гг. дело ограничилось созданием все более сгущавшейся атмосферы подозрительности по отношению к ученым, взгляды которых казались сомнительными с точки зрения официально одобренных. В 30-е гг. инквизиторские функции перешли от философов (некоторые из них сами оказались в застенках) к следователям НКВД. Кровавый смерч Большого террора пронесся по городам и весям, захватив также и мир науки. В 40-х гг. призванием философов стало обеспечение сталинской программы утверждения единовластия и единомыслия во всех науках. На сей раз сталинские решения принимались не от его имени,65 как это было в предвоенные годы, а от имени самих ученых как результат «борьбы мнений и свободы критики», якобы развернувшейся в их сообществе. Одна из концепций возводилась в ранг непогрешимой – всем остальным инкриминировались ненаучность и идейная ущербность. С этим соединилась версия о том, что отступление от указанной теории означает измену диалектическому материализму, а тем самым и своего рода идеологическую диверсию в интересах наших политических противников, в ситуации же разгоревшейся в послевоенные годы холодной войны – «приспешников англо-американских империалистов».

В научной психологии выработано понятие о «мышлении комплексами» как об одной из примитивных форм умственной деятельности. Регрессия к этой форме отличала рассуждения участников псевдонаучных дискуссий той эпохи. В комплексе сливаются в диффузное эмоционально окрашенное целое признаки, связь которых лишена рационально продуманного основания. Такими комплексами были пронизаны и письменные тексты, и устные выступления. Комплекс складывался из цепочки: научная концепция – философская подоплека – идеологический смысл – прямая политическая направленность. Одни комплексы оценивались как вредные, другие несли знак непогрешимости и благонадежности. На сессии ВАСХНИЛ этот знак был придан «мичуринской биологии», в дискуссии по языкознанию – «сталинскому учению о языке», на сессии двух академий – учению Павлова о высшей нервной деятельности. В биологии им противостояли разгромленные лысенковцами «классические» генетики, в языкознании – сторонники учения Н.Я.Марра, в физиологии – группа исследователей, объявленных противниками учения об условных рефлексах либо отступниками от него. «Мышление комплексами» сопрягалось с образом врага. Притом «врага внутреннего», служащего – вольно или невольно – пособником «врага внешнего». В 30-х гг. это был «враг народов», подлежащий физическому истреблению. В 40-х гг. требовалось найти врага идейного, изобличаемого не карательными органами, а самими учеными.

Такова была «инварианта» сталинского способа управления всеми общественными процессами, в том числе научной политикой, ставшей проекцией стереотипа, который определял любые другие политические решения эпохи сталинизма и постсталинизма. Следствием этого стала глобальная деформация нравственных устоев научного сообщества, плоды которой мы пожинаем и поныне. Деформированными оказались все принципы нормальной деятельности этого сообщества. Оно способно успешно функционировать лишь при сохранении и передаче от поколения к поколению «Прометеева огня» – незыблемых ценностей, образующих корневую систему научного творчества. К этим ценностям относятся оказавшиеся в те годы под угрозой Уголовного кодекса свобода исследовательской мысли, независимый от идеологических стереотипов поиск истины, «диалогизм» как «собеседование» умов, не отравленных страхом перед власть предержащими (в противовес «монологизму» – диктату одного «голоса» и тех, кто ему вторит).

В атмосфере нравственного падения рушились такие формы организации совместного исследовательского труда и воспитания талантов, как научные школы, взамен которых возникали кланы и мафии. Захватывая при поддержке партийного аппарата административную власть, они превращали «республику ученых» в феодально-бюрократическое чудище. Взамен дискуссий как неотъемлемой от производства знаний формы творческого общения, научное сообщество заполонили псевдодискуссии – судилища для расправы с инакомыслящими. Все это истощало кадровый потенциал науки, тормозило ее прогресс, растлевало молодые умы. Чудовищный ущерб был нанесен не только теории, но и: практике – инженерной, сельскохозяйственной, медицинской, педагогической. В этих противоестественных условиях неистребленный – при всех огромных утратах – интеллектуальный потенциал народа смог, вопреки тоталитаризму породить армию самоотверженных тружеников, энергия которых позволила России во многих направлениях выстоять в качестве великой научной державы.

 

ПРИМЕЧАНИЯ

1 Я не касаюсь здесь вопроса о том, имелись ли альтернативные способы решения этих задач.

2 Большинство из них стали жертвами репрессий.

3 По свидетельству одного современника, «многим казалось, что пройдет неделя, другая и от Советского правительства останется одно воспоминание» (Организация науки в первые годы советской власти (1917–1925). Л., 1968. С. 240).

4 Там же.

5Александр Евгеньевич Ферсман: Жизнь и деятельность. М., 1965. С. 419.

6 Организация науки... С. 240.

7 Там же. С. 241.

8 Перед революцией Бехтеревым был создан (неоднократно закрывавшийся царским правительством) Психоневрологический институт – первый в мире центр комплексного изучения человека. После Октября идеи этого института развивал поддерживаемый новой властью бехтеревский Институт мозга и психической деятельности. И развивал масштабно. Сотрудничавший с Бехтеревым известный психолог А.Р.Лурия рассказывал мне, что в нем работало (в годы гражданской войны) -более тысячи человек и среди многочисленных подразделений была даже лаборатория по изучению творческого труда артистов балета.

9 О том, какова она была, можно судить по цитированной выше речи М.И.Неменова: «Нас ненавидели за то, что мы добровольно шли работать с Советской властью... Нас ненавидели потому, что в это время голода и мора ненависть была общим выражением отчаяния. Измученных голодных людей раздражала всякая чужая инициатива, напоминая им о том, что сами они силой обстоятельств погрязли в мучительных заботах о картофеле или осьмушке хлеба» (Организация науки... С. 241).

10 Они стояли во главе учреждений культуры.

11 Ленин В.И. Полн. собр. соч. Т. 52. С. 155.

12 М.И.Неменов вспоминал, что некоторые научные сотрудники «с ужасом отклоняли предложение принять участие в работе Института: этим все мерещился белый генерал на белой лошади» (Организация науки... С. 241).

13 Ленин В.И. Полн. собр. соч. Т. 45. С. 121.

14 Там же. Т. 38. С. 55.

15 Там же. Т. 39. С. 56.

16 Павлов И.П. Полн. собр. соч. Т. 1. С. 10.

17 И.П.Павлов в воспоминаниях современников. Л., 1967. С. 51.

18 Капица П.Л. Письма о науке. М., 1989. С. 368.

19 В нем предусматривалось среди других пунктов предоставление Павлову и его жене специального пайка, от которого ученый решительно отказался. Но питание для его подопытных животных позволило, продолжить эксперименты по условным рефлексам. «Я помню, – писал Капица, – как мне рассказывал академик А.Н.Крылов, что, встретив Павлова на Каменноостровском, он обратился к нему: „Иван Петрович, могу Вас попросить об одном одолжении?” – „Конечно". – „Возьмите меня в собаки”. На что Павлов ответил: „Вы умный человек, а такие глупости говорите”» (там же).

20Там же. С. 372.

21.Следует обратить внимание на то, что Капица обращался не к генеральному секретарю Л.И.Брежневу, а к Ю.В.Андропову, хотя, казалось бы, о ленинском бережном отношении к инакомыслящим ученым следовало бы прежде всего напомнить «первому лицу» в руководстве страной.

22 Капица П.Л. Письма о науке. М., 1989. С. 373.

23 Организация науки... С. 47.

24 Я признателен И.И.Мочалову за предоставленную мне возможность ознакомиться с этим письмом, которое хранится в рукописном фонде библиотеки Колумбийского университета (США).

25.Фельдман Д. Дело Гумилева // Новый мир. 1989. № 4. С. 265–269.

26 Ханин Г. Почему пробуксовывает советская наука? // Постижение. М., 1989. С. 144–145.

27 Возмущение идеологическим давлением на науку неоднократно высказывал И.П.Павлов: «Введен в устав Академии параграф, что вся научная работа должна вестись на платформе учения о диалектическом материализме Маркса и Энгельса. Разве это не величайшее насилие даже над научной мыслью. Чем это отличается от средневековой инквизиции...» (Сов. культура. 1989. 14 янв. Публикация В.Самойлова, и Ю.Виноградова).

28 Капица П.Л. Письма о науке. М., 1989. С. 371.

29 Там же. С. 372.

30 Там же.С. 371.

31 Отсюда и утвердившаяся в нашей науке в 20-х годах установка выдающихся естествоиспытателей на включение в свои естественнонаучные модели социальных переменных. Таковы, в частности, «Коллективная рефлексология» Бехтерева, гипотеза Павлова о второй сигнальной системе в организации высшей нервной деятельности человека, тезис Ухтомского об особой физиологической доминанте «на лицо» (личность) другого человека.

32.Создана в 1915 г.

33 Организация науки... С. 116.

34.Там же. С. 115.

35 Там же.

36 По нынешней терминологии – фундаментального.

37 Она была создана в 1918 г., когда Совет КЕПС считал Академию наук центром интеграции всех наук, рассматривая изучение социальных проблем и объектов как неотъемлемую часть этого комплекса.

38 Организация науки... С. 211.

39 Там же. С. 219.

40.Там же. С. 221.

41 КПСС в резолюциях и решениях съездов, конференций и пленумов ЦК. 7-е изд. 1953. Ч. 1. С. 135.

42 Алексеев И.В. Революция и научная интеллигенция. М., 1987. С. 39.

43 Выготский Л.С. Собр. соч. 1982. Т. 1. С. 421.

44 Сохранилась серия павловских писем, адресованных в Совнарком, свидетельствующих, что он был не только великим ученым, но и великим гражданином! В них он не только ходатайствовал за неправедно репрессированных, но и давал резко критическую оценку общей ситуации в стране. (Кто еще в те годы на это решился?). Так, через три недели после убийства Кирова он писал: «Мы жили и живем под неослабевающим режимом террора и насилия. Тем, кто злобно приговаривают к смерти массы себе подобных и с удовольствием приводят это в исполнение, как и тем насильственно приучаемым участвовать в этом, едва ли возможно остаться существами чувствующими и думающими человечно. И с другой стороны. Тем, которые превращены в забитых животных, едва ли возможно сделаться существами с чувством собственного человеческого достоинства. Когда я встречаюсь с новыми случаями из отрицательной полосы нашей жизни (а их легион), я терзаюсь ядовитым укором, что оставался и остаюсь среди нее. Не один же я так чувствую и думаю. Пощадите же родину и нас» (Сов. культура. 1989. 14 янв. Публикация В.Самойлова и Ю.Виноградова).

45 Там же.

46 Под знаменем марксизма. 1922. № 7–8. С. 122.

47 Научная сессия, посвященная проблемам физиологического учения академика И.П.Павлова: Стеногр. отчет. М., 1950. С. 165.

48.Там же. С. 501.

49 Там же. С. 334.

50.Отметим, что первоначально обсуждение проблем языкознания действительно носило характер дискуссии. В «Правде» печатались статьи, где высказывались различные мнения по этим проблемам (о том, что собирается выступить сам Сталин, не было известно).

51 А.А.Жданов к тому времени скончался.

52 В действительности наряду со здравыми суждениями (не требующими, однако, специальных лингвистических знаний) Сталин высказал озадачившие языковедов положения, в частности о том, что русский литературный язык сложился на основе курско-орловского диалекта. Никто не решался вступать с ним в спор по этому несовместимому с историческими фактами соображению. Более того, некоторые филологи принялись за диссертации, с тем, чтобы доказать, вопреки реальной истории языка, правоту «корифея всех наук». Он взялся также судить о языке и мышлении глухонемых, считая его родственным мышлению животных. Это вызвало жалобные письма со стороны глухонемых, заверявших, что они сознательные строители социализма, что их мышление ничем не отличается от мышления других членов КПСС.

53 Об этом сообщил автору этих строк бывший министр здравоохранения СССР генерал-полковник Ефим Иванович Смирнов. (Магнитофонная запись беседы с ним и заверенная им стенограмма хранится в личном архиве автора).

54 Документ, о котором идет речь, публикуется в этой книге, как приложение к статье Н.Л.Кремеицова.

55.Об этом мне сообщил работавший в те годы в аппарате ЦК ВКП(б) чл.-кор. АН СССР П.В.Волобуев.

56 Научная сессия, посвященная проблемам физиологического учения академика И.П.Павлова. С. 14.

57 Там же. С. 346.

58 Повсеместно утверждалось, будто Павлов воспитывался на философии Чернышевского, но никаких свидетельств знакомства с ней великого физиолога не имеется. И.П.Павлов, как и все передовое студенчество его эпохи, хорошо знал работы Д.И.Писарева. Но упоминать о Писареве в те годы не полагалось, поскольку его считали вульгарным материалистом.

59 Научная сессия, посвященная проблемам физиологического учения академика И.П.Павлова. С. 288.

60 А до этого – начальником Управления агитации и пропаганды ЦК КПСС. Удаленный с идеологических верхов после философской дискуссии, он «искупал вину» своими филиппиками в адрес ученых, подозреваемых в идеологических «прегрешениях».

61 Поскольку Павлов неоднократно высказывался по поводу целебных свойств сна, широкое распространение получил метод лечения сном. В беседе со мной один из старейших наших физиологов проф. И.А.Аршавский, вспоминая о тех временах, сказал: «Во что обошлось лечение сном взрослых, мы не знаем. Но лечение сном детей обошлось слишком дорого. Барбитураты давали детям с первых недель жизни и превращали их в олигофренов».

62 Как ни удивительно, но попытка позитивно оценить эту сталинскую акцию была предпринята в 1988 г. в книге «Физиологические науки в СССР» (Л.: Наука). (См. об этом: Григорьян Н.А., Ярошевский М.Г. Попытка реабилитироваить одну из позорных акций в науке // Коммунист. 1989. № 3. С. 121–124). В октябре 1987 г. в Институте истории естествознания и техники АН СССР был проведен «круглый стол», где выступило 35 физиологов, философов, историков науки, психологов, давших однозначную оценку «Павловской сессии» как принесшей неисчислимые беды не только физиологии, но и многим другим направлениям, в том числе самому павловскому учению о высшей нервной деятельности (см.: Вопр. ист. естествозн. и техники. 1988. № 3. С. 129–141; № 4. С. 147– 156; 1989. № 1). Затверженный во многих публикациях, учебных программах и пособиях искаженный образ Павлова и богатства его идей получил повсеместно широкое распространение и внедрялся на новых кафедрах и в новых учреждениях, открытых вскоре после сессии, компрометируя тем самым дело великого физиолога и мыслителя.

63 Согласно процитированному стиху Пастернака, решение этого вопроса находится в руках «влиятельных подхалимов».

64 Один из ее усердных деятелей – Д.И.Чесноков – был вознесен Сталиным в состав Президиума ЦК ВКП(б), но после смерти «отца народов» сразу же был удален из аппарата ЦК.

65 Иногда Сталин говорил не от себя лично, а от имени ЦК ВКП(б), идентифицируя собственную персону с высшим выборным партийным органом, где давно стал единоличным Хозяином.

 

 

Источник: М.Г.Ярошевский. Сталинизм и судьбы советской науки
// Репрессированная наука. Л.: Наука, 1991, с.6-33.
В авторской редакции.