М.Г.Ярошевский

КАК ПРЕДАЛИ ИВАНА ПАВЛОВА

© М.Г.Ярошевский

 

Летним днем 1949 года Сталин прогуливался по роскошному саду хорошо законспирированной дачи в Сочи1.

Он ожидал вызванного им министра здравоохранения Ефима Ивановича Смирнова. Ефим Иванович был известен в годы Великой Отечественной войны как выдающийся организатор военно-медицинской и санитарной службы, позволившей вернуть в строй миллионы раненых. Для самого генерал-полковника Смирнова вызов к Сталину был неожиданным. К тому же Ефим Иванович чувствовал себя неважно. Он лечился в то время в санатории в Железноводске. Впрочем, и там продолжал работать, поскольку президент Академии наук Сергей Иванович Вавилов уговорил его выступить с докладом на юбилейном заседании, посвященном исполняющемуся в 1949 г. 100-летию со дня рождения И.П.Павлова. Вот он и сидел за текстом предстоящего доклада, перечитывал труды великого физиолога. Некогда, будучи студентом Военно-медицинской академии в Ленинграде, он слушал лекции И.П.Павлова и его ближайшего сотрудника Леона Абгаровича Орбели. Много знал о Павлове, о его независимом характере. Иван Петрович не принял однажды Молотова, пришедшего не в тот час, когда они условились встретиться. Лишь к Кирову у Павлова было особое отношение. Принимал его в любое время. Доверял ему. Павлову дорога была позиция Кирова — ученые сами должны определять, чем им заниматься. Никто не в праве вмешиваться в их творческие дела. Эта традиция прочно утвердилась в руководимых Павловым лабораториях. После Павлова ее поддерживал Орбели, назначенный по представлению Е.И.Смирнова начальником Военно-медицинской академии.

Орбели вел очень важные исследования, касающиеся изменения физиологических функций человека в экстремальных условиях, что имело оборонное значение. Честность и прямота суждений в сочетании с высоким демократизмом отличали отношения Орбели с окружающими. Ленинградским ученым запомнилось выступление Орбели в трудные дни 1937 года, когда на собрании руководимого им института он твердо сказал, что бдительность заключается не только в том, чтобы найти виновных, но и не считать ими невиновных.

Но вернемся к лету 1949 года, когда Е.И.Смирнов в железноводском санатории готовил доклад к столетию И.П.Павлова. Эту работу прервал звонок из МГБ с предложением выехать к Сталину. Начальник охраны Сталина Власик доставил его на дачу, где Ефим Иванович провел трое суток в беседах с ее хозяином. Беседовали о многом. У министра Смирнова было тщательно продуманное им предложение о том, чтобы в целях решительного повышения квалификации участковых врачей объединить поликлинику и больницу. Для подготовки постановления об этом требовалось создать правительственную комиссию. Зная о близости к Сталину Мехлиса Смирнов предложил поставить его во главе комиссии. "Кого Вы назвали?" — спросил Сталин, приложив руку к уху, делая вид, будто не расслышал. Смирнова озадачила эта реакция, у Сталина был прекрасный слух. Он повторил свое предложение. И тут, — как вспоминает Ефим Иванович, Сталин начал хохотать, схватившись за живот и вытирая слезы. "Да разве Мехлиса можно назначать на созидательные дела, — сказал он. — Вот что-нибудь разрушить, разгромить, уничтожить — для этого он подходит. Вам же нужно положительное решение". Когда речь зашла о лечении ответственных работников, Сталин вдруг спросил: "Почему Жданова и Димитрова лечил один врач?". Смирнов рассказал известное ему о причинах смерти этих партийных деятелей. "Один врач", — повторил Сталин. В беседе с автором этих строк Ефим Иванович высказал предположение, что, быть может, уже тогда у Сталина зародилась версия о врачах-отравителях. Как только возникло "дело врачей" Е.И.Смирнов был немедленно снят с поста министра. Трижды, как потом рассказывал Смирнову Поскребышев, Берия приходил к Сталину за санкцией на его арест. Была создана комиссия, о выводах которой можно судить по реплике Н.С.Хрущева, вызвавшего к себе Е.И.Смирнова в апреле 1953 года: "Над Вами, Ефим Иванович, висел Дамоклов меч".

Конечно, прогуливаясь со Сталиным мимо апельсиновых и лимонных деревьев, Смирнов не мог догадаться о потаенных мыслях своего собеседника. И так же, как Смирнов не мог предположить, что скрыто за сталинской репликой "один врач", он не мог догадаться о потаенном смысле сталинских рассуждений о пользе научных дискуссий. В данном случае — в физиологии. Смысл же этот, — как сказал мне Ефим Иванович, — заключался в том, чтобы расправиться с Орбели и другими независимо мыслящими учеными. Свое, воспринятое от Павлова убеждение в том, что ученый должен быть "хозяином в собственном деле", Орбели ни от кого не скрывал. Широко известно было его поведение в период сессии ВАСХНИЛ 1948 года. Орбели, будучи академиком-секретарем отделения биологии Академии наук, на сессию не явился, продемонстрировал, тем самым, свое отношение к Лысенко и его клике.

По мнению Е.И.Смирнова, когда Сталин беседовал с ним на даче по поводу дискуссии об учении И.П.Павлова, он придумал ее "для проформы", получив либо непосредственно, либо от зав.отделом науки Ю.И.Жданова сигналы от ближайших к Орбели лиц, по поводу настроений последнего и отношения к тому, что творилось в биологии.

В завершении беседы Сталин дал поручение организовать дискуссию по физиологии. Его записка была адресована Г.М.Маленкову, Ю.А.Жданову и Е.И.Смирнову2.

Так, летом 1949 года по записке, отправленной со сталинской дачи, началась подготовка состоявшейся через год "павловской сессии", сыгравшей пагубную роль в судьбах советской науки.

Патологический страх перед независимой мыслью, перед любым проявлением личностного начала в человеке был изначально присущ Сталину. Этот страх, коренившийся в его притязаниях на то, чтобы быть в великой стране единственной личностью, приобретал с изменением социальных условий различные формы. Военный разгром фашизма означал также и крушение его людоедской идеологии.

Общая с союзными странами военная победа мнилась Сталину опасной для духовной жизни народа из-за перспективы сближения с культурой этих стран, которая начисто считалась буржуазной. Он ощущал в таком сближении угрозу для насаждавшегося им авторитарного "черно-белого" способа мышления3. Отсюда и его сценарий управления духовной жизнью страны в послевоенные годы. Во-первых, русская культура противопоставлялась западной. Во-вторых, он утверждал себя в роли высшего судьи в любых вопросах культуры, включая науку, с тем, чтобы воцарилось единообразие и обязательное для всех подданных великой тоталитарной империи понимание явлений природы и общества, повсеместно контролируемое его мощным бюрократическим аппаратом. Общечеловеческие ценности противопоставлялись классовому подходу. Решение же вопроса о том, какие идеи и оценки ему соответствуют, а какие нет, принадлежало Сталину и его аппарату. Сталин мыслил системно. Методически реализуя задуманное, он предпринимал из года в год одну идеологическую акцию за другой4. Вслед за постановлением о журналах "Звезда" и "Ленинград" (1946) последовала так называемая философская дискуссия (1947). Поводом для нее послужила книга Г.Ф.Александрова "История западноевропейской философии". Её автору, занимавшему высокий пост члена Оргбюро ЦК и начальника Управления агитации и пропаганды, Сталин инкриминировал объективизм, отступление от принципа партийности. Он высказал эти обвинения в беседе с группой философов, поручив им публично обсудить книгу.

Мне довелось побывать на этом обсуждении, тон которого был довольно корректным5. Недовольный Сталин поручил тогда дело А.А.Жданову, учинившему разгром книги Александрова, перемещенного в Институт философии. Сталин хорошо разбирался в психологии своего окружения. Он знал, каким образом рядовой преподаватель Александров, после того как в 1937-38 гг. летели одна голова за другой, оказался в высшем партийном эшелоне. Знал, что приняв приписанную ему Сталиным вину, будет любыми средствами её "искупать". И он не ошибся. Философ Александров, успевший получить звание академика, сыграл зловещую роль во всех последовавших за экзекуцией над ним "дискуссиях"6.

В философской дискуссии, как и в нескольких других, проявилась одна из особенностей сталинского стиля их организации. Всем её участникам было известно, что он — инициатор и режиссер. Но он не "опускался" до того, чтобы самому появляться на сцене. Началось с философии, поскольку она касается наиболее общих законов бытия и познания, стало быть — всех наук. Затем наступил черед конкретных наук. В 1948 году — печально знаменитая сессия ВАСХНИЛ, на которой был "разоблачен" менделизм-морганизм. Личное участие Сталина в этом зловещем для нашей биологии событии достаточно известно. Замечу, что генетику громили еще и потому, что она в отличие от "мичуринской биологии" была занесена в Россию с чуждой почвы, хотя, как известно, русским ученым принадлежал выдающийся вклад в ее развитии.

В следующем 1949 году была объявлена война "космополитизму", прокатившаяся сперва по литературе, а затем и по ряду научных дисциплин. Нападкам подвергались теория относительности Эйнштейна, теория резонанса в химии, ряд биологических и психологических теорий. Под особое подозрение попали труды советских авторов с нерусскими фамилиями...

В 1950 году первой прошла дискуссия по вопросам языкознания, в которой Сталин сам принял участие. Его тривиальные соображения о языке и его отношении к мышлению немедленно были превращены в "гениальное сталинское учение о языке", ставшее предметом диссертаций и даже специальных университетских курсов.

Ведомое узкому кругу специалистов будь то вопросы устройства генома, отношения между лексикой и грамматикой или локализации нервных функций требовалось знать всему народу. Для этого были мобилизованы газеты и огромная сеть политпросвещения. Они разъясняли кто "прав" и кто "виноват".

Положение заклейменных как "неправые" становилось трагическим. Им приходилось либо каяться вопреки истине и убеждениям, либо, сохраняя свои убеждения, становиться жертвой дискриминации, административных репрессий, лишавших возможности вести в дальнейшем научную работу. Ведь несогласие с очернительской критикой означало конфликт не с мнением частных лиц, а с авторитетом и волей Сталина.

Лысенко смог утвердить свою монополию только вненаучными средствами, благодаря поддержке, дарованной Сталиным. Но учение Павлова ни в какой поддержке и защите не нуждалось. Никто не препятствовал физиологам и психологам черпать в наследии Павлова то, что соответствовало логике разработки их проблем. Государственная и партийная поддержка науки не означает передачу партийно-государственному аппарату функций научной экспертизы. Однако Сталину, который утвердил себя в "должности" великого ученого всех времен и народов, думалось иначе. Правда, в отличие от языкознания, в котором он, согласно известной песне, "понимал толк", в физиологии со своими конкретными соображениями он выступать не стал. Здесь он ограничился установками, выражавшими присущий ему стереотипный стиль мышления. Прежде всего, утверждалось, что существует только одно правильное учение, а именно — павловское, что оно, будучи создано русским ученым, противостоит всей западной науке, которая находится под влиянием враждебной нам идеологии, что у этого учения имеются противники, которых следует разоблачить, добившись от них "показаний", содержавших признание ложности своих позиций.

Не принимая непосредственного участия в сессии двух академий, Сталин проконтролировал документы, задавшие тон последующим выступлениям. Об этом, конечно, было известно участникам объединенной сессии Академии наук СССР и Академии медицинских наук СССР, состоявшейся 28 июня — 4 июля 1950 г. Мрачный отсвет других "дискуссий" и идеологических проработок лежал и на этой сессии.

В том, что на ней происходило вокруг павловского учения, интегрировало установку на борьбу с "космополитизмом" (западной наукой), аналогию лысенковщины и "сталинское учение о языке". Стало быть, понять смысл "объединенной сессии" можно только в системе сталинских идеологических акций 40-х годов. Она стала своего рода "интегратором" этих акций. Один за другим выходили на трибуну ученые, чтобы покаяться в отступлении от указаний Сталина. В приветственном обращении к нему он был назван "корифеем, создающим труды, равных которым не знает история передовой науки". Академик А.Д.Сперанский признавался, что ошибочность его взглядов вскрыл "один из наших современников и товарищей — академик Т.Д.Лысенко7. П.К.Анохин докладывал, что его заслуга в установлении связи между воззрениями его учителя Павлова и Лысенко8. Самому же Анохину инкриминировался космополитический характер его книг9.

Высказанная некогда Павловым мысль о том, что наряду с сигналами от внешних предметов мозг управляет поведением посредством речевых сигналов, стала поводом, чтобы связать Павлова не только с Лысенко, но и со Сталиным, выступившим за два месяца до того по вопросам языкознания.

Главным "обвиняемым" стал, как это и было задумано Сталиным за год до сессии: академик Леон Абгарович Орбели. Ему бездоказательно вменялись в вину не только научные просчеты. Г.Александров, речь которого, как мне помнится, произвела на нас, молодых научных работников, наиболее тягостное впечатление, поставил его в один ряд с теми, кто "подрывает дело борьбы за свержение капитализма". (Именно так записано в стенограмме). Если не ошибаюсь, он первый произнес слово "антипавловец", которое быстро было пущено в оборот и звучало столь же угрожающе как "антимичуринец", со всеми вытекающими последствиями.

Другим оборотом (за который, конечно, сам Павлов никакой ответственности нести не может) стало выражение "павловская физиология". Затем последовали: "павловская психология", "павловская медицина", "павловская биохимия" (так переименовал биохимию академик В.А.Энгельгардт)10.

Шабаш вокруг имени Павлова достиг апогея. Но за этим не стояло никакой реальной научной программы. Требовалось присягнуть на верность Павлову, поскольку этого требовал Сталин. Присягавшим могло казаться, что, тем самым, они поддерживают честь отечественной науки, великим представителем которой был Павлов. В действительности они предавали его дело, те высшие нравственные и научные ценности, которым он беззаветно служил.

Независимость и критичность мышления, подавление того, что он назвал "рефлексом рабства" Павлов считал непременным условием не только научного творчества, но любых форм гражданской жизни. Зимним днем 1931 года состоялась его встреча с А.М.Горьким. В ней Павлов и говорил о "рефлексах рабства", на мысли о котором его навел один из рассказов Куприна, и о том, что полноценную человеческую личность создает чувство свободы в сочетании со строгой дисциплиной.

Когда Алексей Максимович заговорил о том, что у нас "на тысячах строек перековываются миллионы людей", то Иван Петрович, по записи его сына Владимира, "нетерпеливо заерзал в кресле и закряхтел: "Ну, ну и что же? А по мне так много говорят о новых фабриках, о пятилетках, что мне думается другое. Видится мне, что как раз люди обслуживают все это дело, а сами-то они, люди, остаются на втором плане. Понятно, что государство состоит не из машин, а из людей. Чтобы быть полезным государству, человек должен представлять собой гражданина с чувством собственного достоинства. Только такие люди, с твердыми принципами и непоколебимыми взглядами могут принести пользу".

Павлов был великим патриотом. Служение же отечеству значило для него обогащение энергией русской мысли прогресса мировой науки во имя устроения общечеловеческого счастья.

Он принес славу своей Родине Нобелевской премией, идеями и фактами, признанными во всех лабораториях мира, описанными в учебниках физиологии и психологии на всех языках. Овациями встречалось само его появление на международных конгрессах — будь то в Бостоне или Риме, Копенгагене или Лондоне.

Восторженно относилась на Западе к живому русскому классику научная молодежь. Когда он приехал в Кембридж, студенты купили в магазине игрушек большую собаку, украсили ее резиновыми пробками, стеклянными трубками и другими приспособлениями, а затем спустили его на веревке прямо в руки получавшему почетный диплом доктора Павлову. Он неоднократно говорил, что это самая великая честь, которая когда-либо была ему оказана: "подумайте, даже английские студенты знают о моей работе".

В его лабораторию стекались молодые энтузиасты из различных стран. Воспитанный на идеалах русского освободительного движения Павлов презирал шовинизм. Своим учителем он неизменно считал еврея Ф.Циока. Никому из своих учеников он так не доверял как армянину Орбели. В преддверии XV Международного физиологического конгресса в Москве хотел предложить президентство на конгрессе грузину Бериташвили. Его никогда не покидало убеждение в интернациональности науки. Созданная им на русской земле самая крупная в физиологии XX столетия научная школа была интернациональной. Это определяло нравственный климат того братства, старейшиной которого он являлся. Ценностям этого братства изменили его ученики, когда над советской наукой простерла свои черные крылья сталинская ксенофобия. Под предлогом борьбы с космополитизмом культивировался навязчивый страх перед зарубежными учеными, их теориями и книгами. Было предписано их разоблачать. Любая ссылка на них давала повод заподозрить в симпатии к вражескому лагерю, или даже тайной связи с ним. Когда Б.М.Кедров — будущий академик — сказал, что наука — интернациональна, его сразу же объявили главным космополитом в философии.

"Оголтелый космополитизм, низкопоклонство перед зарубежными лжеавторитетами" — такие и им подобные слова произносились крупными физиологами с трибуны Московского дома ученых в адрес своих коллег.

К "лжеавторитетам" относили классиков мировой науки, в частности, одного из создателей современной неврологии лауреата Нобелевской премии Чарльза Шеррингтона. Понося его, тогдашний директор Института экспериментальной медицины Д.А.Бирюков заявил: "пиетет к Шеррингтону может лишь дезориентировать читателя и во всяком случае не вооружает его на борьбу с враждебной нам идеологией англо-американской буржуазной науки"12.

Особенно досталось Ю.М.Конорскому. До войны он работал у Павлова, а после нее стал ведущим польским нейрофизиологом. Про него на сессии было сказано, что он "поплелся в хвосте за англо-американскими реакционерами" и попал "в болото шеррингтоновского идеализма"13.

Те, из чьих уст неслась эта брань, многие годы работали с Павловым. Они овладели методами выработки условных рефлексов у собак. Но они не восприняли его твердых принципов, неколебимой гражданственности, непреклонной веры в научную истину, независимо от того, кому она открывается — хотя бы и тому, кто видит ее по-иному, чем он. Конорский, работая у Павлова, вышел на собственный путь, выработал свою концепцию. Павлов не сделал из этого вывод, что тот попал в "болото идеализма". Получив от Конорского письмо с новыми данными, он был восхищен. "Мы поневоле как не говорите, — сказал он, — заключены в известных рамках, а всякая свежая голова очень много значит... Надо их ободрить".

Требуя верности "госпоже действительности" он был бесстрашен в критике самого себя, бессчетное число раз проверял факты, ставил под сомнение выводы. Но именно эти свойства ума были чужды тем, кто выступил на сессии двух академий в роли апостолов его учения, которое превратилось в их речах в примитивное вероучение.

Оба главных докладчика, хотя и были некогда сотрудниками Павлова, не были ему близки. Быкова он удалил еще в 20-х годах, когда убедился, что тот в угоду Павлову фальсифицировал данные экспериментов. Об этом вспоминал заместитель Павлова по административной части Л.Н.Федоров14. "Однажды меня вызывает к себе Иван Петрович и говорит, что нужно убрать К.М.Быкова. Я ему ответил: есть убрать Быкова. Вернулся к себе в кабинет и задумался — как убрать-то? С шумом или без шума, с повышением или с понижением. Вернулся к Ивану Петровичу и спрашиваю его об этом. Получил ответ: без шума и с повышением". Что касается отношений между Павловым и другим "героем" сессии "двух академий" Ивановым-Смоленским, то для них характерен диалог на одной из так называемых "павловских сред" (Раз в неделю, по средам Павлов обсуждал с сотрудниками ход исследований). Цитирую по стенограмме: И.П.Павлов: Вы ужасно придаете значение словам, незаконно больше чем фактам. Оставьте слова. А.Г.Иванов-Смоленский: Вашим словам я придаю большое значение. И.П.Павлов: Не в этом дело, смотрите факты, как факты систематизируются"15.

Но не только в этом заключались расхождения между ними. Иванов-Смоленский рассматривал личность человека как рефлекторный механизм, игнорируя его переживания, его субъективный мир. Павлов резко возражал против этого, считая субъективный мир первой реальностью, с которой сталкивается познающий ум, и надеясь, что настанет время "законного брака" физиологии с психологией.

На заключительном заседании сессии двух академий было принято приветствие "любимому учителю и вождю", где заверялось, что сессия "войдет в историю передовой науки как начало новой эпохи в развитии физиологии и медицины". Этот прогноз оказался столь же эфемерным как и утверждение будто она наметила "грандиозную программу всестороннего творческого развития учения И.П.Павлова".

Какую серьезную программу можно было обсудить, когда взамен истинной дискуссии, поддержки многообразия исканий, два высших научных учреждения страны наложили вето на любое изучение организма, кроме навязанного группкой, которую благословил ничего не смысливший в физиологии Сталин. Группка состояла не из лучших учеников Павлова. Их примитивные представления канонизировались.

Тем самым был нанесен огромный ущерб делу великого ученого. Ставший после Павлова главой школы Орбели стремился поддержать ее научные и нравственные традиции. Он был низложен. Заклеймены все, кто развивал собственные взгляды на нервную регуляцию поведения. Пресечена разработка ряда важных направлений. Советская физиология стремительно откатывалась от переднего края мировой науки. Диктат нескольких "правоверных павловцев" определял какие лаборатории открывать, какие закрывать. Лишились всех должностей многие выдающиеся ученые.

Началась вакханалия в смежных науках. Примитивно понятое учение об условных рефлексах стало насаждаться в психологии и психиатрии, став преградой на пути изучения душевной жизни в норме и патологии. Огромен был ущерб, нанесенный практике медицины и воспитания. Повсюду требовалось лечить и учить "по Павлову". Научная молодежь нравственно растлевалась. Чтобы держаться на плаву, публиковаться, защищать диссертации и т.д. приходилось манипулировать набором ритуальных слов. Никого не интересовала убежденность в их правоте. Перед ней были образцы поведения старших. Помню атмосферу сессии. Горько было слушать как поносили Орбели, который пользовался всеобщей симпатией. Но когда Анохин заверил, что после выступления А.А.Жданова об искусстве ему стал ясен политический смысл собственной экспериментальной работы, нам казалось, что разыгрывается спектакль. Можно было бы предположить, что это капустник, если бы не пахло кровью. В воздухе носились флюиды 37 года.

Отобранные на Старой площади "актеры" играли в Московском Доме ученых фарс, придуманный Сталиным в 1949 году на сочинской даче.

 

ПРИМЕЧАНИЯ

1 Этот эпизод изложен в интервью, которое дал мне в июне 1988 года генерал-полковник медицинской службы Ефим Иванович Смирнов. Магнитофонная запись этого интервью и стенограмма беседы с Е.И.Смирновым, завизировавшим текст и давшим согласие на публикацию, хранятся в моем личном архиве.

2 Е.И.Смирнов в подготовке сессии участия не принимал. Вот что он сказал в своем интервью:

"Через некоторое время я заболел и о дальнейших событиях, связанных с сессией, не знаю. Лежа в больнице, я прочитал доклад на сессии академика К.М.Быкова. Критика Л.А.Орбели была воспринята мной как несправедливая. Я знал Орбели как преданного ученика Павлова. Он был не только выдающийся ученый, но и замечательный организатор советской науки. По моему представлению его назначили начальником Военно-медицинской Академии".

3 Это усугублялось общей ситуаций "холодной войны", укреплявшей идеологическую установку на противопоставление России — Западу, общечеловеческих ценностей — классовому подходу.

4 См. мою статью "Сталинизм и судьбы советской науки" в первом выпуске сборника "Репрессированная наука" (Д., 1990).

5 Обсуждение проходило в здании на Волхонке, 14, где находились некоторые гуманитарные институты Академии наук СССР. В первом ряду большого зала сидел человек в генеральской форме:

изредка выражавший жестами и репликами негодование по поводу отдельных выступлений, а также характера ведения дискуссии председателем. Этим человеком, как мне сказали, был секретарь Сталина Поскребышев. Вероятно, он и доложил "хозяину" о "либеральном" характере критики, после чего результаты первой дискуссии (на которой выступали сподвижники Г.Ф.Александрова, надеявшиеся его "спасти") были дезавуированы и назначена новая "дискуссия", которая на сей раз проходила в Кремле и носила несравненно более жесткий характер.

6 Он был перемещен на пост директора Института философии Академии наук СССР. Это "академическое" учреждение стало главным центром организации идеологических погромов. Сам Г.Ф.Александров оставался членом оргбюро ЦК ВКП(б). В период дискуссии, о которой идет речь, особенно сложным было положение сектора психологии (где мне в те годы довелось работать научным сотрудником). От психологии требовали перестройки на основе учения И.П.Павлова и эта проблема стала в центре интересов сектора и его руководителя — выдающегося ученого С.Л.Рубинштейна. Обвиненный в космополитизме, он был освобожден от заведования сектором и на его место поставлена совершенно невежественная особа, окончившая аспирантуру при Академии общественных наук. Когда был поставлен её отчет о проделанной работе, она на вопрос о том, что она сделала за отчетный период, ничтоже сумняшеся ответила: "Как что? Тащила Сергея Леонидовича (Рубинштейна) из болота идеализма".

7 Научная сессия, посвященная проблемам физиологического учения академика И.П.Павлова. Стенограф.отчет. М., 1950. С.124.

8 Там же, с.434.

9 Там же, с.390.

10 Там же, с.288.

11 И.П.Павлов. Полное собр.соч. Изд. 2-е дополн. Т.З. Кн.1. М.-Л., 1951. С.345.

12 Там же, с. 102.

13 Там же, с.350.

14 По свидетельству Е.И.Смирнова (см. выше).

15 Павловские среды. Т.2. М.-Л., 1949. С.453.

 

Источник: М.Г.Ярошевский. Как предали Ивана Павлова
// Репрессированная наука. Вып.2. СПб.: Наука, 1994, с.76-82.